И. Грекова - Свежо предание
Рядом сидела Шура, онемевшая, вся — глаза, почти хорошенькая от счастья. Кто-то крикнул «горько!» — она стала малиновой до синевы. Жених снисходительно и, наверно, мокро ее поцеловал, а она смиренно сказала: «Спасибочки вам».
Под конец жених изрядно напился, начал куражиться: щипал Шуру в неподобающие места, икнул, выругался, раза два стукнул кулаком и гаркнул: «Все мое будет!» — потом вдруг обратился к Косте и завопил:
— Знаю я вас! Я из вас сделаю Гришу с Мишей! Костя встал из-за стола и выпрямился. Полотенце упало — к черту. Хмель уже улетучился, одна тоска осталась. Он смотрел в наглое, блестящее лицо жениха и тосковал.
— Знаю я вас! — еще громче заревел жених, продираясь к Косте. — Не позволю!
— Чего, собственно, вы не позволите? — холодно спросил Костя.
— Не позволю! — орал жених. — Я человек самостоятельный, работник прилавка. Чтобы моя мамаша в прислугах у них жила… Пеленки жидовские стирала… Не позволю, и конец. Я работник прилавка. Я не то что жену мою Александру Петровну — слышишь, Шурка? — я, если хотите знать, и сестрицу ихнюю, Настасью Петровну, и мамашу, и всех прокормлю!
— Вы пьяны! — сказал Костя.
Работник прилавка завизжал поросячьим голосом и кинулся в драку.
Ох, с каким наслаждением Костя размахнулся и стукнул его по челюсти! Одно из величайших наслаждений — дать в морду, когда морда того стоит! Жаль женщин — они его лишены…
Жених театрально шатнулся и упал на пол. Гости заахали, запричитали, впрочем довольные спектаклем. Метнулась с кухни тетя Дуня. Вышитое полотенце с петухами, со славянской вязью намочили, прикладывали к пострадавшему месту. Про Костю забыли. Он стоял растерянный. Он, гуманист, ударил человека в лицо и, о ужас, был счастлив…
На него наскочила тетя Дуня и стала выталкивать за дверь:
— Иди скорее, иди, Костенька, грех-то какой…
Готовилась свадьба. Тетя Дуня, еще больше потемнев лицом, скребла, чистила, крахмалила, гладила. На полах появлялись новые домотканые дорожки, неизвестно из каких сундуков вынутые. Фикусу подвязывали ветки розовыми лентами…
Тетя Дуня по-прежнему заботилась о Косте и Циле, но как-то сумрачно. Однажды Костя застал ее с Цилей на руках; Циля говорила: «Дудя, не плачь». Увидев Костю, тетя Дуня сразу же пришла в себя, заговорила о деле:
— Носки-то дай мне, постираю.
— Тетя Дуня, я сам. Некогда вам, я ведь вижу…
— Да уж постираю.
Костя начал искать носки.
— Годы мои, — сказала тетя Дуня. — Не те уж годы мои. Да и о девках надо подумать. Не чужая кровь — своя. Все жалко. Да и то сказать — косенькая она у меня. Вы, говорит, мамаша, Бога день и ночь должны молить, что взял я ее.
— Скотина он, — пламенно сказал Костя.
— Скотина не скотина, а я своему дитя не враг.
На свадьбе Костя, разумеется, не был.
Всю ночь в соседней комнате громыхало тяжелое, страшное веселье. Там кричали частушки, пол ходил под чьими-то слоновыми пятками, слышались визги: «И-эх!», звенела разбитая посуда, вопили «горько!..».
«Нет, должно быть, я все-таки не русский, — думал Костя, накрыв голову одеялом. — Почему бы иначе мне было так это все противно, до ненависти? Частушки, слоновьи пляски, водка, жених в голубой рубахе, кровь с молоком — этакий добрый молодец. Алеша Попович! Петушки, гребешки, вышитые полотенца — так называемый „русский стиль“. Почему противна мне опера „Руслан и Людмила“? Лебеди на огромных блюдах, Баян в бутафорских лаптях… сусальные пряники… Неужели потому, что я еврей? Неверно! У меня нет еврейских корней. Я не знаю еврейского языка. Я не слышал еврейских песен. Кто же я? Где моя родина? Где моя Россия?»
«Нет, Россия — это не то, — думал дальше Костя, — это не гусли и не частушки, не битье по морде и не „И-эх!“. Не этот, толстомясый, в голубой рубашке. Россия — это не благочиние пополам с грязью. Россия — это другое. Герцен был немец по матери и жил за границей, — продолжал думать Костя, но мысли его путались: он засыпал. — Но Герцен был русский, русский… Россия — это совесть. Русский — тот, у кого болит, всегда болит чистая, но отягощенная совесть. По совести узнаешь русского. Русский — это кувшин. Так или иначе — все горе кувшину. И я русский, русский…» Костя спал.
Утром, еще сквозь сон, он услышал стук в дверь.
Костя спал и спорил с кем-то во сне, слышал стук и не мог проснуться, напротив, стук странным образом вливался в спор: что-то вроде аргументации. Если он сейчас проснется, то предмет спора — очень важный — будет забыт. Но все-таки пришлось проснуться.
— Кто там?
За дверью молчали.
Костя вылез из-под одеяла, отворил дверь. На пороге стоял Генрих Федорович, бледный.
— Я пришел проститься с тобой, — сказал он, видимо, приготовленную фразу по-русски, — я должен уезжать.
Костя еще не вполне проснулся, в голове еще звучал спор, это было очень важно, и особенно ему помог стук. Но он просыпался, и решение ускользнуло необратимо.
— Куда уезжать? — спросил он досадливо. Генрих Федорович перешел на немецкий язык — так ему было привычнее. По-русски он говорил с Костей редко. Костя, постепенно просыпаясь, постепенно понимал, в чем дело.
Генриха Федоровича высылают из Ленинграда.
За что?
За немецкую фамилию.
За фамилию?
Нет, собственно, за то, что у него в паспорте стоит: немец.
И за это можно выслать? У нас? Невероятно!
Невероятно, но, видимо, это так.
Костя одевался, путаясь в брюках, Генрих Федорович ждал у порога. Он повел Костю к себе. В комнате было голо, все вещи спрятаны или убраны, и от каждой вещи там, где она стояла, лежала или висела, оставался только отпечаток. И на стене — овальный отпечаток: там, где была Амальхен.
— Я продавал свои вещи, — сказал Генрих Федорович, снова переходя на русский (так было торжественнее). — Отсюда я взял только свою одежду и Мальхен. Но скрипку не мог продавать. Скрипку я оставлю тебе.
— Генрих Федорович! Вашу скрипку? Почему вы не берете ее с собой? Ведь она легкая, много места не займет…
— Мне не нужно будет скрипку, — сказал Генрих Федорович, и, глядя ему в лицо, Костя понял — и правда, не нужно.
— Почему, почему вы мне раньше не сказали? — твердил Костя.
— Зачем? Ты бы не мог мне помочь. Возьми скрипку.
Он вынул скрипку из футляра, тронул пальцем струну (маленькое, оборванное рыдание), уложил инструмент обратно и отдал футляр со скрипкой Косте. Костя стоял, держа его, как ребенка… Как когда-то в первый раз держал в руках Цилю…
— Я сохраню ее до вашего приезда.
— До моего приезда? — Генрих Федорович чуть-чуть улыбнулся. Стало ясно, что он не вернется.
— Адрес свой, адрес оставьте, — повторял Костя со скрипкой в руках.
Но Генрих Федорович сам не знал своего адреса. Пока что он ехал в Чебоксары, но его предупредили, что это еще не пункт назначения. Из Чебоксар его отправят еще куда-то…
— Куда бы ни отправили, пишите!
— Другие не пишут.
…Как он говорил: «Чебоксари»…
А в комнату Генриха Федоровича въехала Шура с мужем, Алешей Поповичем. Он получил ордер. Конечно, это он донес на Генриха Федоровича. Он и не скрывал. Когда он говорил: «площадь», слово жирно, хищно свистело у него во рту. Костина комната тоже была «площадь». Вероятно, он надеялся получить и ее — в свое время.
* * *Тетя Дуня совсем потеряла характер. Она стала бестолкова, часто роняла вещи, те самые, которые прежде так ее слушались. Однажды, разбив фарфоровую чашку, она заплакала.
— Подумаешь, чашка, — сказал Костя. Он был воспитан в презрении к вещам. — Было бы здоровье.
— Кабы моя. Алексея Федорыча… Оказывается, Алешу-то Поповича и в самом деле звали Алексеем.
— Потрафляю-потрафляю, — забормотала тетя Дуня, — не могу им потрафить, Алексею Федоровичу. Годы мои такие. Не те годы. Глупа стала. Алексей Федорыч — самостоятельные. Неуж я не понимаю? Они по своей солидности разве такую могли за себя взять? Давеча как стукнут по столу: давай, мамаша, отрез на костюм! А откуда у меня отрез? Целую жизнь слезами умывалась. Нету у меня отрезов. Я им говорю, а они мне: «Молчать!» Грехи.
— Сволочь он! — Костя даже зубами скрипнул.
— Что ты, Костенька, грех тебе. Не сволочи они, а только характерные…
А однажды он увидал уже совсем невероятное: тетя Дуня сидела! Он вошел, а она сидела, буквально сидела, у него за столом, и руки положила на стол — праздные руки. Костя испугался, словно увидел ее тяжело больной. Она медленно повела на него глазами:
— Вот что, Костенька. Не иначе как вам с Циленькой съезжать отседова.
— Почему? Что случилось?
— От греха подальше.
Глаза у тети Дуни под темным платком были какие-то византийские, в тенях. Радужные синяки растеклись под ними.
— Это он тебя? — закричал Костя.
— Они, — полушепотом ответила тетя Дуня.