Александр Плетнев - Когда улетают журавли
Однажды они вырывали друг у друга мешок, и Лида вгорячах выпалила:
— Не лишка ль себе позволяешь?
Костя грубо вырвал мешок, долго, согнувшись над сеялкой, высыпал зерно, а когда повернулся — я чуть не вскрикнул — лицо его было белей березы. Лида прижала ладонь ко рту, будто сдерживая кашель.
— За что ты так, а? Эх ты-ы! — Костя мял в руках мешок. — Раньше бы, может… а теперь разве посмею. А ты… Как Варька…
Он отбросил мешок и пошел к трактору. Трактор тронулся, а Лида все стояла в застывшем порыве: побежать ли, закричать ли что-то, а потом я видел, как она упала в телегу вниз лицом.
А вечером, после ужина. Костя ушел к кучке берез, что стояли на отшибе от колка в степи. Лида помогла поварихе Варьке Кроликовой прибраться с посудой, надела ватник.
— Теть Варь, ты постелись тут без меня.
— Кудай-то ты, а? — Варька аж на месте ногами засеменила.
— Да к Косте я, — спокойно, с ленцой ответила Лида. — Куда ж мне еще?
— А…
Варька так и застыла с открытым ртом, пораженная Лидиной нескрытностью.
— Ворону проглотишь, тетя Варя.
— Тьфу! — опомнилась Варька. — Ни стыда, ни совести.
— Да где нам иметь такое. — И Лида тихо рассмеялась.
Подошла ко мне. Я сидел на прицепе вагончика и глядел в ту сторону, куда ушел Костя. И ничего уже не было видно, только темнела купава берез, и там, наверное, стоит Костя, курит и думает бог знает о чем и не ожидает никакой радости, а она, радость, сейчас к нему нагрянет. А может быть, не радость, и с этой минуты начнутся главные его страдания? И четко этак встали в памяти проводы Раздолинского, ливень и он с Лидой, слитые ливнем воедино.
— Думаешь все?
— Ага.
И ушла, и затихли ее шаги.
17
День назавтра замешался на сивенькой жидкой мути, как кисель на вымочке из овсяной шелухи. И муть эта потом держалась весь день, потому что ветер до того обленился, что даже осинового листа не трогал. Солнце светило тупо, как через высушенный бычий пузырь.
Трактор чихал, кашлял, как простуженная кляча, исходя силой, еле двигался, то вдруг срывался, будто подстегнутый, пробегал десяток метров и опять заходился в одышке и кашле.
Костя по обыкновению не ругался, часто передергивал дроссель подсоса да горланил песни. Голос его клочьями прорывался через гул трактора, поэтому казалось, что он не пел, как-то со стоном вскрикивал. Меня раздражало Костино настроение, потому что сеялка вконец вымотала мне нервы: опять отвалилось два диска, я их кое-как закрепил и ждал, когда они отвалятся снова; втулка колеса разносилась, смазка в ней не держалась, и потому колесо шло с наклоном и вывертом, кричало поросенком день напролет. Я, озлясь, кидал в Костю комок земли, он испуганно оглядывался, а потом смеялся и грозил мне кулаком.
Мы сделали круг, и нас встретила Лида с двумя пучками в руках мелкого дикого лука. Костя слез с трактора, встал перед Лидой. У обоих рты хоть завязки пришивай — совсем одурели со вчерашнего вечера. Потом она кормила его луком, и он, растопырив грязные руки, захлебывался от удовольствия.
— Ты, Сережа, что такой пасмурный?
— Ага, комьями в меня кидается, — подтвердил Костя ее вопрос. — Петь не велит… Мужик серьезный.
Меня и вправду тоска взяла и чувствовал — не только потому, что замучила меня сеялка. Может, потому еще, что день какой-то потайной, будто скрывает что-то такое, которое привело бы меня к ясности в самом себе. «Не от Костиной же радости мне плохо?» — подумал я, и мне стало стыдно от этой догадки.
— Поехали, что ли… Прицепились, — сказал я.
— Видала! — Костя засмеялся и пошел заводить трактор.
Лида подошла ко мне, зачем-то сняла с меня шапку, стала разбирать мои свалявшиеся, нестриженые космы.
— Ничего, Сережа, — говорила она тихо, — твое еще будет. Не такое, лучше… — лила она на меня слова, будто кипяток, — так мне стыдно было, что она распознала мои, даже для меня самого неясные, чувства.
— Да ладно. Ехать надо…
Она села с Костей на трактор. Наклонилась к нему и что-то кричала, а он — ей, и оглядывались на меня: слышу их или нет? Я старался не глядеть на них, усердно возился с сеялкой.
Когда возвращались — увидели дядю Максима. Он разгружал с повозки бороны — вытряс, значит. Не дал Косте развернуть трактор, замахал руками. Костя резко сбросил газ, и трактор заглох.
— Чего ты? — сердито спросил он.
— Чего? А вы не знаете?! — томил нам души дядя Максим.
Борода его раскудлатилась, кусты бровей вскинулись, будто кто потрепал его в драке.
— Война замирилась, — выложил он тихо.
Костя вроде и не слыхал ничего, устало сел на мостик сеялки и вдруг подскочил, схватил отца за плечи. Я это только и видел, потому что Лида сгребла меня.
— Сережа! Сереженька-а!
И плакала, и смеялась, и щеки мои тоже были мокрые то ли от своих, то ли от Лидиных слез.
— Вот день! Это день! Ты уж запомни его, — просила меня Лида.
Дядя Максим сел на мостик сеялки, трясущимися руками, портя бумагу и рассыпая табак, стал делать цигарку.
— Да говори же ты, ну! — потребовала Лида.
— Чего теперь говорить? Гхм… Шестой десяток кончаю, а таких праздников на Руси… В районе что творится! И песни, и рев. Народ со знаменами, с патретами…
Дядя Максим закашлял и низко опустил голову.
— Иди-ка ко мне, Серьг, — не поднимая лица, позвал он.
Я подошел. Дядя Максим поднял голову, и я вплотную увидел дремучие заросли на его лице, из которых шишковато торчал землянистый нос да в глубине, под надбровьями — два голубых родничка.
Я жил четырнадцатый год, но никогда мне не приходилось вот так глядеть в чьи-нибудь глаза. Они были бездонными и тянули меня в себя, засасывали. Мне не было неловко в них глядеть, как обычно это бывает, и думалось, что вот сейчас я проникну в эти голубые проемы и окажусь в светлом царстве порядка и ума.
— Чуешь, человечина — два уха, радость всеземную?!
Я нагнулся под навалившимися на мол плечи руками дяди Максима, и мне хотелось крикнуть что-то, но не мог набрать голоса и тихо сказал:
— Все знаю.
— Вижу. Разумеешь. И то пойми, что ты теперь наперед есть заглавный человек. И что тебе придется сделать — не измерить ничем. Эхм… — вздохнул он, легонько оттолкнул меня от себя и огляделся. Кости с Лидой не было. — А где же ребята? Пойди-ка кликни.
Я вошел в белоствольную, дымчато-зеленую рощу и замер, прислушался. Каркала невидимая ворона, шумела, будто в решете трясла горох, кукушка и затихала, чтобы издать свое мягкое «ку-ку», шепталась вверху потревоженная слабым ветром листва.
— Костя-я! Э-эй!
Со всех сторон вернулись ко мне сотни моих голосов. И я пошел в глубь рощи, и мне ни за что не захотелось возвращаться к сеялке. Да пошла она, работа!.. Надоела, аж зубы ломит. А дядя Максим еще насулил ее — не измерить ничем. А когда я играл? Сейчас бы сманить Петьку Занозова с плуга да на целый день в рощу березы сочить, вороньи гнезда зорить или просто упасть да выспаться под березами. Уж в такой-то день, хоть бы раз!..
Я остановился, мечтая, и забыл, зачем я оказался в роще.
— …Да не думай ты, не мрачней, — прозвучал Лидин голос, кажется, прямо у моего уха. — Я девка такая: раз рублю.
— А придет, позовет если?.. — басил Костя.
— И пускай. Судьбы не поменяю. Твердость люблю в жизни, а Ваня… Ванина жизнь колыбаться будет. Ему другая впору.
Они стояли метрах в десяти за молодым подлеском, и я боялся сделать шаг, выдать себя. С минуту они молчали, а потом Лида тихо пропела:
…Колечко золотое,
Серебряная брошь.
Полюбишь — не разлюбишь.
Разлюбишь — не вернешь.
— Ну вот: тоскуешь вроде…
— Эх, Костенька! Обманывать тебя не стану. И пожалею, и потоскую. Ты уж дай мне срок перехворать. Дашь, а? Немного. А уж выздоровлю… Жизнь у нас впереди долгая. А тогда у сеялки, ну помнишь, обидела тебя?.. Ты прости. Я ведь тогда вовсе больная была. А ты… в себе не сомневайся… Ты…
— Да ладно…
И они примолкли. Я не выдержал и, треща ветками, кинулся бежать.
— Идут вон, — бросил я дяде Максиму и, взяв ключ, стал возиться у сеялки.
Они вышли из рощи, не смущаясь, откровенно счастливые, чем, напротив, смутили дядю Максима.
— Кхм. Эта… Трактор простаивает, а они… — пробормотал он. — Ты, Лидия, вот что: езжай-ка домой — баню, то се… Поработаю за тебя.
Лида уже далеко отъехала, а мы смотрели ей вслед, и дядя Максим возбужденно говорил:
— Вот дела так дела. Да-а… Ну, запрягай, сын, своего железного. Будет праздновать.
18
Межсезонье. Отсеялись, а к покосу приступать рановато: травы еще молоды, сено из такой травы вкусное, да несытное, вроде ситной сдобы в сравнении с черным хлебом. Ну правда — прополка. Так это работа домашняя. Опять же ремонт косилок, скотных баз. Словом, время далеко не праздничное, а вот настроение… Ну, как же! Нежнейшее время года, кукушечье. Со всех сторон, из ближних и дальних рощ летит и падает тебе в душу мягкое округлое «ку-ку» — только загадывай: жизни тебе напророчит долгой и счастливой.