Игорь Губерман - Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
Евреев большинство еще и ныне
блуждает, наслаждаясь, по пустыне
В пыльных рукописьменных просторах
где-то есть хоть лист из манускрипта
с текстом о еврейских бурных спорах,
как им обустроить жизнь Египта.
Евреев выведя из рабства,
Творец покончил с чудесами,
и путь из пошлого похабства
искать мы вынуждены сами.
Да, искрометностью ума
по праву славен мой народ,
но и по мерзости дерьма
мы всем дадим очко вперед.
С банальной быстротечностью
хотя мы все умрем,
еврейство слиплось с вечностью,
как муха — с янтарем.
Что ты мечешься, Циля, без толку,
позабыв о шитье и о штопке?
Если ты потеряла иголку,
посмотри у себя ее в попке.
Мы вовсе не стали похожи,
но век нас узлом завязал,
и с толком еврей только может
устроить славянский базар.
Ход судьбы — как запись нотная,
исполнитель — весь народ;
Божья избранность — не льготная,
а совсем наоборот.
Нас мелочь каждая тревожит,
и мы не зря в покой не верим:
еврею мир простить не может
того, что делал он с евреем.
Без угрызений и стыда
не по-еврейски я живу:
моя любимая еда
при жизни хрюкала в хлеву.
Евреи не только
на скрипках артисты
и гости чужих огородов,
они еще всюду лихие дантисты —
зуб мудрости рвут у народов.
Еврей тоскует не о прозе
болот с унылыми осинами,
еврей мечтает о березе,
несущей ветки с апельсинами.
Россию иностранцы не купили,
и сыщутся охотники едва ли,
Россию не продали, а пропили,
а выпивку — евреи наливали.
То ветра пронзительный вой,
то бури косматая грива,
и вечно трепещет листвой
речная плакучая Рива.
Гордыня во мне иудейская
пылает, накал не снижая:
мне мерзость любая еврейская
мерзей, чем любая чужая.
В заоблачные веря эмпиреи
подобно легкомысленным поэтам,
никто так не умеет, как евреи,
себе испортить век на свете этом.
Одна загадка в нас таится,
душевной тьмой вокруг облита,
в ней зыбко стелется граница
еврея и антисемита.
Во всякой порче кто-то грешен,
за этим нужен глаз да глаз,
и где один еврей замешан —
уже большой избыток нас.
Чему так рад седой еврей
в его преклонные года?
Старик заметно стал бодрей,
узнав про Вечного жида.
В узоре ткущихся событий
не все предвидеть нам дано:
в руках евреев столько нитей,
что нити спутались давно.
В евреях действительно
много того,
что в нас осуждается дружно:
евреям не нужно почти ничего,
а все остальное им нужно.
Если бабы с евреями
ночи и дни
дружно делят заботы и ложе,
столько выпили
крови еврейской они,
что еврейками сделались тоже.
Евреи в беседах пространных —
коктейлях из мифа и были —
повсюду тоскуют о странах,
в которых рабы они были.
Сосновой елью пахнет липа
в семи воскресных днях недели,
погиб от рака вирус гриппа,
евреи в космос улетели.
Для всей планеты мой народ —
большое Божье наказание;
не будь меж нас такой разброд —
весь мир бы сделал обрезание.
В евреях оттуда, в евреях отсюда —
весьма велики расхождения,
еврей вырастает по форме сосуда,
в который попал от рождения.
Спешите знать: с несчастной Ханной
случился казус непростой
(она упала бездыханной),
и Зяма снова холостой.
Евреи не витают в эмпиреях,
наш ум по преимуществу — земной,
а мир земной нуждается в евреях,
но жаждет их отправить в мир иной.
Обилен опыт мой житейский,
я не нуждался в этом опыте,
но мой характер иудейский
толкал меня во что ни попадя.
Еврейское счастье превратно,
и горек желудочный сок,
судьба из нас тянет обратно
проглоченный фарта кусок.
Родился сразу я уродом,
достойным адского котла:
Христа распял, Россию продал
(сперва споив ее дотла).
Выбрав голые фасоны,
чтоб укрыться в неглиже,
днем сидят жидомасоны
в буквах М и в буквах Ж.
Повсюду пребывание мое
печалит окружающий народ:
евреи на дыхание свое
расходуют народный кислород.
Еврей живет на белом свете
в предназначении высоком:
я корни зла по всей планете
пою своим отравным соком.
Пока торговля не в упадке,
еврей не думает о Боге,
Ему на всякий случай взятки
платя в районной синагоге.
В еврейской жизни театральность
живет как духа естество,
и даже черную реальность
упрямо красит шутовство.
Среди еретиков и бунтарей —
в науке, философии, искусстве —
повсюду непременно част еврей,
упрямо прозябавший в безрассудстве.
Большая для мысли потеха,
забавная это удача,
что муза еврейского смеха —
утешница русского плача.
С тех пор, как Бог небесной манной
кормил народ заблудший наш,
за нами вьется шлейф туманный
не столько мифов, как параш.
Забавно, что, слабея и скудея,
заметно остывая день за днем,
в себе я ощущаю иудея
острее, чем пылал когда огнем.
Всегда евреям разума хватало,
не дергаясь для проигрышной битвы,
журчанием презренного металла
купить себе свободу для молитвы.
Вспоминая о времени прожитом,
я мотаю замшелую нить,
и уже непонятно мне, что же там
помешало мне сгинуть и сгнить.
— Как чуден вид Альпийских гор! —
сказал Василию Егор.
— А мне, — сказал ему Василий, —
милее рытвины России.
Я с покорством тянул мой возок
по ухабам той рабской страны,
но в российский тюремный глазок
не с постыдной смотрел стороны.
Россия уже многократно
меняла, ища, где вольготней,
тюрьму на бардак и обратно,
однако обратно — охотней.
Подлая газета душу вспенила,
комкая покоя благодать;
Господи, мне так остоебенело
бедствиям российским сострадать!
В России сегодня большая беда,
понятная взрослым и чадам:
Россия трезвеет, а это всегда
чревато угаром и чадом.
В России знанием и опытом
делились мы простейшим способом:
от полуслова полушепотом
гуляка делался философом.
Прошлых песен у нас не отнять,
в нас пожизненна русская нота:
я ликую, узнав, что опять
объебли россияне кого-то.
Мы у Бога всякое просили,
многое услышалось, наверно,
только про свободу для России
что-то изложили мы неверно.
Весной в России жить обидно,
весна стервозна и капризна,
сошли снега, и стало видно,
как жутко засрана отчизна.
А Русь жила всегда в узде,
отсюда в нас и хмель угарный:
еще при Золотой Орде
там был режим татаритарный.
Видно, век беспощадно таков,
полон бед и печалей лихих:
у России — утечка мозгов,
у меня — усыхание их.
Уже былой России нет
(хоть нет и будущей покуда),
но неизменен ход планет,
и так же любит нас Иуда.
Две породы лиц
в российском месиве
славятся своей результативностью:
русское гавно берет агрессией,
а гавно еврейское — активностью.
Когда Российская держава,
во зле погрязшая по крыши,
на лжи и страхе нас держала,
у жизни градус был повыше.
Клюя рассеянное крошево,
свою оглядывая младость,
я вижу столько там хорошего,
что мне и пакостное в радость.
Дух воли, мысли и движения
по русской плавает отчизне,
а гнусный запах разложения
везде сменился вонью жизни.
Среди российских духа инвалидов,
хмельных от послабления узды,
я сильно опасаюсь индивидов,
которым все на свете — до звезды.
Худшие из наших испытаний
вырастились нашими же предками:
пиршество иллюзий и мечтаний
кончилось реальными объедками.
Забавно, что в бурные дни
любую теснят сволоту
рожденные ползать — они
хватают и рвут на лету.
Не чувствую ни света, ни добра
я в воздухе мятущейся России,
она как будто черная дыра
любых душевно-умственных усилий.
Я вырос в романтическом настрое,
и свято возле сердца у меня
стоят папье-машовые герои
у вечного бенгальского огня.
Увы, в стране, где все равны,
но для отбора фильтров нет,
сочатся суки и гавны
во всякий властный кабинет.
При папах выросшие дети
в конце палаческой утопии
за пап нисколько не в ответе,
хотя отцов — живые копии.
Всегда бурлил, кипел и пенился
народный дух, и, мстя беде,
он имя фаллоса и пениса
чертил воинственно везде.
Понятие фарта, успеха, удачи
постичь не всегда удается:
везде неудачник тоскует и плачет,
в России — поет и смеется.
Свобода обернулась мутной гнусью,
все стало обнаженней и острей,
а если пахнет некто светлой Русью,
то это — засидевшийся еврей.
На всех осталась прошлого печать,
а те, кто были важными людьми,
стараются обычно умолчать,
что, в сущности, работали блядьми.
Свободу призывал когда-то каждый,
и были мы услышаны богами,
и лед российский тронулся однажды,
но треснул он — под нашими ногами.
Присущий и воле,
и лагерным зонам,
тот воздух, которым в России дышали,
еще и сейчас овевает озоном
извилины шалых моих полушарий.
Чего-нибудь монументального
все время хочется в России,
но непременно моментального
и без особенных усилий.
Все так сейчас разбито и расколото,
оставшееся так готово треснуть,
что время торжества серпа и молота —
стирается, чтоб заново воскреснуть.
Тягостны в России передряги,
мертвые узлы повсюду вяжутся;
лишь бы не пришли туда варяги —
тоже ведь евреями окажутся.
Воздух еще будет повсеместно
свеж, полезен жизни и лучист,
ибо у России, как известно,
время — самый лучший гавночист.
Россия свободе не рада,
в ней хаос и распря народов,
но спячка гнилого распада
сменилась конвульсией родов.
Хоть густа забвения трава,
только есть печали не избытые:
умерли прекрасные слова,
подлым словоблудием убитые.
А прикоснувшись к низкой истине,
что жили в мерзости падения,
себя самих мы вмиг очистили
путем совместного галдения.
Всюду больше стало света,
тени страшные усопли,
и юнцы смеются вслед нам,
утирая с носа сопли.
Как витаминны были споры
в кухонных нищих кулуарах!
Мы вспоминали эти норы
потом и в залах, и на нарах.
Мы свиристели, куролесили,
но не виляли задним местом,
и потому в российском месиве —
дрожжами были, а не тестом.
Кто полон сил и необуздан,
кто всю страну зажег бы страстью —
в России мигом был бы узнан,
однако нет его, по счастью.
Настежь раскрыта российская дверь,
можно детей увезти,
русские кладбища тоже теперь
стали повсюду расти.
Хотя за годы одичания
смогли язык мы уберечь,
но эхо нашего молчания
нам до сих пор калечит речь.
Народ бормочет и поет,
но пьяный взгляд его — пронзителен:
вон тот еврей почти не пьет,
чем безусловно подозрителен.
Берутся ложь, подлог и фальшь,
и на огне высокой цели
коптится нежный сочный фарш,
который мы полжизни ели.
Мы крепко власти не потрафили
в года, когда мели метели,
за что российской географии
хлебнули больше, чем хотели.
Народного горя печальники
надрывно про это кричали,
теперь они вышли в начальники,
и стало в них меньше печали.
Мне до сих пор
загадочно и дивно,
что, чуждое Платонам и Конфуциям,
еврейское сознание наивно —
отсюда наша тяга к революциям.
Мы поняли сравнительно давно,
однако же не раньше, чем воткнулись:
царь вырубил в Европу лишь окно,
и, выпрыгнув, мы крепко наебнулись.
Я брожу по пространству и времени,
и забавно мне, книги листая,
что спасенье от нашего семени —
лишь мечта и надежда пустая.
Судьба нас дергает, как репку,
а случай жалостлив, как Брут;
в России смерть носила кепку,
а здесь на ней чалма внакрут.
Тут вечности запах томительный,
и свежие фрукты дешевые,
а климат у нас — изумительный,
и только соседи хуевые.
Забавно здесь под волчьим взглядом
повсюдной жизни колыхание,
а гибель молча ходит рядом,
и слышно мне ее дыхание.
Ничуть былое не тая,
но верен духу парадокса,
любить Россию буду я
вплоть до дыхания Чейн-Стокса.
Придет хана на мягких лапах,
закончу я свой путь земной,
и комиссары в черных шляпах
склонятся молча надо мной.
Людям удивительно и завидно,