KnigaRead.com/

Леонид Зорин - Юпитер

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Леонид Зорин, "Юпитер" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

И Мейерхольда, когда его взяли, тоже ненадолго хватило. Не смог с достоинством встретить смерть. Жалкие письма, мольбы о пощаде. Вождь театрального Октября… В кожаном черном картузе. В черной кожанке и сапогах. Все это был маскарад, не больше. Ряженые жидкие люди…

Он был ликвидирован в феврале. А уже в марте не стало Булгакова. Оба друг друга не выносили, а кончили жизнь — один за другим. Что ж, есть тут своя закономерность. Хотя и враги и ни в чем не схожи, но были людьми одного времени. Перед войной оно истекло.

Когда я узнал, что Булгаков умер, я снова подумал: в последний день развязываются все узелки. Возможно, он был не так уж не прав — и впрямь тянулась какая-то ниточка. Я это понял, когда через год, в самые первые дни войны, все декорации «Турбиных» погибли в Минске, куда театр привез их на летние гастроли. Еще через год, в эвакуации, скончалась артистка Соколова, не выстояло больное сердце. Так и закончились «Дни Турбиных». Еще через год МХАТ вознамерился поставить его пьесу о Пушкине. Назвали ее «Последние дни». Прощальный поклон — я не стал возражать. Еще один узелок на память.

20

30 декабря

Бог знает когда, давным-давно, больше сорока лет назад, отец украшал новогоднюю елку. Чего я ни забыл с той поры, но помню отчетливо этот день и помню еще, с каким обожанием смотрел на его узловатые пальцы, на крепкие кисти, большие ладони, как силился обратить на себя его внимание, прыгал вокруг, дергал, болтал, отвлекал от дела.

— Не мельтешись, — сказал он, поморщившись, — что ты стрекочешь без перерыва?

Я чувствовал, что не нравлюсь ему. Чем больше стараюсь, тем больше не нравлюсь. Должно быть, его это удручало, он постоянно следил за собой, наверно, не хотел обнаружить того, что копилось в его душе. И все же своей беззащитной кожицей я все ощущал, обо всем догадывался. И вспыхивал по любому поводу. Но позволял себе это лишь с матерью. Мы яростно изводили друг друга. Она растворила себя без остатка в неистовом служении сыну, от этой изнурительной страсти я рад был бежать незнамо куда.

— Сделаешь из него истерика, — сказал ей однажды отец. — Весь в тебя.

Не нравились мы ему, не нравились, и вскоре он уехал от нас. Не в чей-то дом, на другую улицу — уехал в чужой незнакомый город. Он никогда нам не писал, скорее всего, хотел нас забыть. Но я по-прежнему обожал его, не позволял о нем произнести ни одного дурного слова. Необъяснимое кожное чувство, его нельзя было отменить.

Он прожил недолго. В семнадцать лет я побывал в той точке на карте, где ему выпало кончить дни, и с превеликим трудом разыскал его заброшенную могилу.

Был вешний день, кричали грачи, неподалеку, усердно крестясь, всхлипывала старуха-нищенка. И, глядя на уже оседавшую, пыльную, в выбоинах плиту, я попрощался с ним навсегда, зная, что больше сюда не приеду. И втайне просил, чтобы он простил меня за то, что я не стал ему мил, не дал полюбить себя и познать самозабвение отцовства. За то, что я сам его не познал. За то, что не любил своей матери и ей, оставшейся без него, было со мной одиноко и холодно. За то, что не успел рассказать ему, что жизнь без отца невыносима.

21

31 декабря

Пермский уважает традицию и насаждает ее в театре. Не только на сцене. Все мы обязаны изображать одну семью и, стало быть, в столь семейный праздник, как встреча года, должны быть вместе.

Я загодя знал, что меня там не будет. Родной коллектив опостылел порядком, а лидер тем более, — буду дома, благо у меня есть очаг. Ниночка будет уязвлена. Претензий она еще не высказывает, но в том, что они есть, я уверен.

Странный праздник! Однажды мы все порешили любить солидарно этот день. Испытывать хмельное волнение, спешить по морозцу, под пляс огней, в тепло, к застолью, в домашний рай. Верить, что завтра все начинается с белого листа, с перемены. Это нелепое ожидание, сопровождающее нас с детства, должно быть, укоренилось в душе, которая никогда не взрослеет. Но я урод, и лукавый вечер, одетый в серебряную фольгу, в колючую елочную кольчужку, во мне вызывает смутное чувство. Он означает переход, а я не хочу и боюсь перехода. Даже в условное измерение.

Нас трое. К хозяину и хозяюшке присоединился Матвей. Греется у чужого костра. Я рад ему — на Ольгу он действует, как аспирин, понижает градус, настраивает на элегический лад. Конечно, при всяком удобном поводе она принимается оппонировать, но все же без чрезмерного жара.

Торжественно грозный бой часов и звуки возрожденного гимна. Она поднимается, мы — вслед за ней. Есть в этом нечто смешное и детское. Ольга сжимает длинными пальцами узкогорлый продолговатый фужер, в котором шипят, клокочут и лопаются безвкусные льдистые пузырьки.

— За то, чтобы этот год был к нам добр.

Матвей с умиленным лицом произносит:

— За вас, дорогие. За светлую Ольгу, за милую сероглазую Олю. За то, чтоб Донат сыграл свою роль и приумножил тем свою славу, ежели это еще возможно.

Сей тост естественно определяет предмет новогоднего разговора. Иной раз мы от него уходим, нас отвлекает обильный стол, однако в конце концов главная тема себе подчиняет все остальные.

Итак, я получаю возможность сказать все, что думаю, и о Пермском и о его даровитом авторе.

— Будь справедлив хоть в Новый год, — с усталой улыбкой вздыхает Ольга. — Нельзя же их вовсе сбросить со счета.

— И значит, я должен играть недоноска.

Теперь вздыхает Матвей. Бедняжки! Непросто иметь дело с безумцем.

— Помилуй, Донат, никто и не требует.

— Пусть так. Поднимем планку. Посредственность. «Величайшая посредственность в партии» — так говорили эти придурки. Самоубийственная выдумка, которая их же и погубила.

— Не только их. Еще миллионы, — сдержанно замечает Матвей.

— Миллионы хотели абсолютизма. При этом — только непросвещенного. Его теперь переименовали, называют тоталитарным строем, но суть не в этом. Его хо-те-ли. Он-то и был выбор народа. Пусть неосознанный, но безусловный. Проголосовали всем сердцем. Проголосуют еще не раз.

— Не думаю, — говорит Матвей.

— Можете себя убаюкивать. Вспомнил бы лучше любимого Розанова. Как это у него? «В два дня слиняла старая Россия». Вот так же в два дня слиняет и новая.

— Ты словно грозишь.

— Поживи — увидишь.

Матвей пытается усмехнуться, но это ему не удается. Какая-то странная гримаска. Ольга разглядывает тарелки, старается на меня не смотреть.

— Ты что же, действительно убежден, что у миллионов — потребность в страхе?

— Именно так. Ибо страх есть религия. В страхе строятся не тюрьмы, а церкви. Не высоколобые выскочки — невежественная темная масса выстрадала идею Бога, который вправе казнить и миловать и воплощает высшее знание. Где страх, там Бог, и где Бог, там страх. Не зря же в отечестве богобоязненность была любимая добродетель.

— Зато и любимый грех — богоборчество.

— Все та же, все та же высоколобая, интеллигентская неполноценность. Недаром у всех наших прометейчиков болезненно детская тяга к огню. «Раз уж мы сами слабы, чтоб жить, спалим все дотла к гребаной матери». На самом же деле они-то как раз больше всех мечтали о боге-диктаторе. Выяснилось достаточно быстро.

Похоже, что он сильно задет. Достал я его «высоколобыми». Я вижу, ему все трудней улыбаться, и это маленькое открытие дает дополнительный кураж.

Как видно, решившись, Матвей говорит:

— Я понимаю панику Пермского.

Кланяюсь с ледяной учтивостью:

— Приятно слышать. Его полку прибыло.

Взяв себя в руки, он произносит — с усилием, чуть слышно, но твердо:

— Ты очень своеобразно толкуешь отношение своего Юпитера к художникам и уж совсем свежо — их отношение к нему. Не знаю, зачем тебе это понадобилось, но ты сумел себя убедить, что наше сознание столь блудливо, что оправдает любое свинство. Прошу прощения — любую систему. Но в этой пьесе…

— В монтаже, а не в пьесе. Пьесой его называет автор.

— Тем более. Монтаж достоверней. Представлены в нем не искатели благ, а Пастернак и Мандельштам. Да и прочие — того же калибра.

Ольга умоляюще взглядывает. Вижу, что следует остановиться, но не могу. Сателлит взбунтовался, и бунт должен быть подавлен в зародыше.

— Стал бы я говорить о жуликах… Ты вспомнил Пастернака — изволь: «За древней каменной стеной живет не человек — деянье: поступок ростом с шар земной».

— «Живет не человек»… Это точно.

— Что ж, договаривай. Сверхчеловек. Я ведь с тобой не стану спорить. Впрочем, вернемся к Пастернаку. Его определение лучше: «Он — то, что снилось самым смелым, но до конца никто не смел». Хочешь услышать и Мандельштама? «Для чести и любви, для доблести и стали есть имя славное для сжатых губ чтеца».

Матвей встает:

— Именно так. Для сжатых губ. Когда он писал это, он уже знал, что будет взят.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*