Франсуаза Саган - Приблуда
– Ну что вы…
Коренастый, расчувствовавшись от шампанского, снова смотрел на Герэ со злобой.
– Он обязательно будет маму навещать, да? Если что, мы ему напомним, – заверил он чуть ли не плачущую публику.
– Велика сумма, подумаешь тоже, ха! 4500 франков! – вставила девица, но ропот растроганных гуляк за соседними столиками заглушил ее слова: «Дети, которые матерей не любят… да они могилы не заслуживают, я б их всех в общую яму», – размышлял вслух предусмотрительный пианист. «Я в этой подлой жизни все допускаю, но чтоб от матери отречься…» – клялась слезливая танцорка; и даже бармен покачивал своей жуликоватой головой. Когда заговорила Мария, аудитория мгновенно смолкла. Свою речь «скорбящей матери» Мария сдобрила саркастическими намеками, однако никто, кроме Герэ, их, казалось, не услышал.
– Заведет себе жену, детей, телевизор, на пенсию в шестьдесят лет пойдет; если повезет, деньжат накопит, домик купит… – говорила она мечтательно. – А я – сиди одна… Но я буду счастлива за него! Я сделала все, что могла, чтоб научить его жизни, честности, добропорядочности… Но любви не научишь… Так устроена жизнь, – продолжала она, перекрывая пьяные всхлипывания окружающих, – так устроена жизнь: птенцы оперяются и улетают из гнезда… Мой мальчик, он высоко взлетел, ничего не скажешь… (И она вперила в Герэ острый, насмешливый и жестокий взгляд.)
Как и в первый раз, Герэ сделался мишенью всего «Батаклана». Как и в первый раз, он стал объектом злобных издевок, но теперь над ним куражился не загорелый гангстеришка в солнечных очках, а сама Мария потехи ради распинала его на глазах у всех.
– Перестань, – сказал он, наклоняясь к ней. – Прекрати это. Пойдем отсюда, хватит…
Но Мария продолжала свою нечестную игру: она поднесла руку к лицу, словно защищаясь от удара; ропот пробежал по столикам, а коренастый поднялся и встал перед Марией в позе героя лубочной картинки – лучше не придумаешь для воздействия на чувствительность провинциалов и не только провинциалов. «Он не злой, но до чего же, знаете ли, грубый…» – сказала Мария мягко и жалобно, но Герэ-то понимал, что в душе она покатывается со смеху. Тогда он круто развернулся, рассек толпу ошарашенных посетителей, сбежал по ступенькам и вышел, хлопнув дверью. Оказавшись на улице, прислонился к дверному косяку и долго еще переводил дух. У него болела голова, в ушах звучал еще грохот оркестра и беспощадный презрительный голос Марии. Он шел, вслух разговаривая с самим собой и чертыхаясь на каждом шагу, и в конце концов прибрел на улицу Онгруа, совершив таким образом очередную нелепость, поскольку ключ был только у Марии. Пришлось ему зайти в ближайшее кафе, непонятно почему открытое в этот час, и сесть ждать. Он ждал Марию, потому что ему ровным счетом ничего другого не оставалось, и молил небо, чтоб она простила ему тот кошмар, который он пережил по ее милости.
Просидеть в кафе, которое по неизвестным причинам держал открытым дремлющий североафриканец, Герэ пришлось долго. В конце концов он и сам задремал: казалось бы, только на минуту сомкнул глаза, но именно в это время Мария успела подъехать на такси, высадиться и скрыться в парадном. Когда Герэ расплатился и бросился вдогонку, она уже захлопнула дверь. Он постучал раза два потихоньку, чтобы не разбудить соседей, затем разволновался и застучал сильнее, но все напрасно.
Мария сидела в гостиной, поставив туфли рядом с собой на диван, держа в руке бутылку виски, мертвецки пьяная и не утратившая ясности ума. Она слышала, как Герэ стучит в дверь, как зовет ее: «Мария! Мария!» – но ни один мускул не дрогнул на ее лице. Она не шевельнулась и тогда, когда он перелез через стенку во все еще незасаженный садик и присел на корточки перед полуприкрытыми жалюзи. Он не видел ее, но знал, что она здесь, рядом, в нескольких метрах всего, и он шептал ей неистово, надрывно: «Открой, Мария, открой, это я. Мария… Мне надо с тобой поговорить… Я не стану главным бухгалтером… Мы поедем в Конго, когда ты пожелаешь, обязательно, но только поговори со мной, Мария… Открой».
Мария сидела неподвижно под белесым светом круглой люстры из граненого стекла. Двигалась только ее рука, наполнявшая стакан; она, казалось, даже не слышала, как уже на рассвете Герэ умолял ее юным, почти детским голосом: «Открой, Мария… Не оставляй меня тут!.. Я не знаю, что со мной будет, если я не смогу тебя видеть… С кем мне тогда говорить? Кто будет меня слушать? Мария, умоляю, я не хочу больше оставаться один. Открой…» И так до утра.
А утром поднявшееся над Лиллем солнце вступило в единоборство с лампой, освещавшей гостиную в стиле 30-х годов. Мария сидела с закрытыми глазами, Герэ спал на земле перед закрытой дверью.
Просочившееся сквозь жалюзи ревнивое желтое солнце ударило в изможденное лицо Марии, коснулось ее ресниц. Она открыла глаза, осмотрелась и устремила взгляд на стеклянную дверь, ведущую в садик. На минуту она снова закрыла глаза, потом тяжело встала, босиком подошла к двери, к которой снаружи прильнул Герэ, и резко дернула ее на себя – голова Герэ стукнулась о порог. Он открыл глаза и увидел Марию. Они смотрели друг на друга, оба бледные, помятые, одинокие. Мария склонилась над вялым и безжизненным лицом лежащего мужчины и спросила:
– Может, это мне приснилось?.. Ты ему всадил семнадцать ударов в живот или нет? Семнадцать!
Он не ответил.
– А ну, посторонись, ты, отказник!
Герэ попятился третий раз подряд и пропустил очередного коллегу. Проходить в дверь раньше него, захлопывать ее перед самым его носом, присвистывать вместо ответа, когда он задавал вопрос, – это стало новым развлечением на заводе. «Отказниками» называют обычно тех, кто в силу своих убеждений отказывается от военной службы; никто не знал, как появилось это слово на заводе, но оно сразу прижилось. Отказником был Герэ, отказавшийся воевать с хозяевами, воевать за родину, за народ, за хлеб насущный, Герэ, по неизвестным причинам – но, совершенно очевидно, причинам постыдным и неприемлемым для окружающих – «отказавшийся от повышения». Так продолжалось уже десять дней, в результате Герэ даже затосковал о злобном и несправедливом Мошане. Ничего не могло быть хуже насмешливого презрения коллег в течение целого дня, ничего – кроме мрачного презрения Марии по вечерам.
Она его почти не замечала и не разговаривала с ним. За все это время он ни разу не решился достать планы и карты, вечерами сидел за столом с бьющимся сердцем, собираясь с духом, чтобы подняться и вынуть их из ящика, но всякий раз в ту самую минуту, когда он уже готов был встать, какой-нибудь жест Марии или взгляд, исполненный безразличия, пригвождал его к месту.
Собака перестала встречать его у заводских ворот, не радовалась больше его приходу, она лежала у ног Марии, будто тоже презирала его, предпочитая удары метлой его ласкам. Герэ читал где-то, что страх имеет запах: может, и вправду собака чует его на нем? Раздеваясь вечерами в своей унылой комнатенке, Герэ подозрительно обнюхивал себе руки и плечи. Но если и чувствовал запах, то не страха, а стыда: в течение всего дня он стыдился того, что отказался от этого проклятого назначения, а весь вечер – того, что хотел было на него согласиться. Впрочем, стыд, вероятно, не только имел запах, но и откладывал отпечаток на внешности, поскольку даже Николь, когда он заговорил с ней однажды, послала его к черту.
– Месье Герэ изволит разговаривать с мелкими служащими… – ухмыльнулась она. – Месье Герэ, как видно, богат, говорят, он ожидает наследства…
Она смотрела на него с ненавистью, и изумленный Герэ тщетно пытался отыскать в этой нахохлившейся от глупости и злости курице черты неловкой и нежной, в общем-то, девушки, которую знал прежде.
А погода, как назло, стояла великолепная. Ужасающе великолепная. И когда через неделю после «чествования» Мария с загадочным видом на два дня куда-то уехала, Герэ почувствовал облегчение: мысль о том, чтобы оказаться снова в Лилле в такую жару, да еще в этой квартире, которую он теперь возненавидел, повергала его в содрогание. Всю субботу и воскресенье он загорал, расположившись перед дверью на соломенном стуле. Он сидел в одной майке и время от времени, отрываясь от газеты «Экип» или одной из книг по Сенегалу, которые купил еще до катастрофы, принимался высвистывать неведомо куда запропастившуюся собаку. Окрестные жители, сдавалось, все до одного уехали на море, в этой грязной дыре остался только он один – сидел, как дурак, на стуле, позволяя солнцу изукрашивать тело неказистыми узорами и высвистывая неоткликавшуюся собаку. Герэ с наслаждением погружался в свое несчастье, смаковал его.
В воскресенье к вечеру, однако, ему стало совсем скверно. Часов с восьми он начал поджидать Марию. Он смотрел телевизор, выключал его, включал снова, то и дело прислушиваясь к звукам на дороге. В час ночи, когда программы передач кончились, он испугался, что она рассердится, найдя его внизу, и поднялся к себе и лег, не закрывая ставен. До рассвета он пролежал с открытыми глазами. А на рассвете она подъехала на машине в сопровождении какого-то типа со странным акцентом. Герэ не стал подходить к окну, чтоб она его не заметила и не обнаружила наблюдения, даже не наблюдения, а – как он стыдливо себе признался – ревности.