Эдгар Доктороу - Билли Батгейт
Как я говорю – это было что-то вроде вступления в армию, я пришел и записался. И первое, чему я научился – у них не было обычных правил для дня и ночи, существовало несколько типов света, и мешать их было нельзя, если свет такой, то он и должен быть такой, самый черный и тихий час был лишь только одним из типов света.
Никаких попыток ни с чьей стороны на предмет объяснений, почему все прошло именно так, никогда не было и никто не пытался ничего оправдать. Я это знал и не задавал вопросов. Затвердил сразу, что у них есть одна строгая этика поведения, все обиды нормальные в нормальной жизни и здесь нормальны, все острые проявления чувств справедливости здесь такие же, как и везде, все уверенности в правоте и неправоте – тоже, если уж ты принял первую извращенную предпосылку их поведения. Но вот над ней мне предстояло еще поработать. Я обнаружил, что легче всего говорить с мистером Шульцем. Его пара-другая слов проясняла для меня все. Я решил, что я уцепил идею, но не прочувствовал ее до конца, чувством идеи обладает лишь ее создатель и кто он, могло выясниться лишь в присутствии мистера Шульца.
Пока меня одолевали подобные мысли, я смог вычислить на каком плотном уровне происходили вещи, которых все ожидали в тихие полуденные часы на заднем крыльце дома в Сити-Айленде.
Мистеру Шульцу принадлежал Эмбасси-клаб. Это была одна из его многочисленных недвижимостей доступная для публики, с канопе наверху, на котором было его имя. Из газет я знал о ночных клубах: кто туда ходит и какие прозвища у этих людей, многие из высших слоев. Я знал, как они обмениваются приветствиями, все эти кинозвезды, художники и другие представители элиты, звезды спорта, писатели и сенаторы, знал, что там проводятся всякие шоу, играют оркестры, поют блюзы белые девочки или негритянки, знал, что там есть вышибалы и девочки в коротких юбчонках и шляпках, которые ходят между столиками и торгуют сигаретами с подносов; все это я знал, но вот видеть воочию не приходилось.
Поэтому я был приятно поражен, узнав, что они посылают меня туда на работу. Помощником официанта. Вы только представьте, я – малыш, в ночном клубе в самом центре!
Но проработав неделю я не мог уже сказать, что там мне все нравилось. Во-первых, никакими знаменитостями там и не пахло. Приходили неизвестные личности, выпивали, закусывали, танцевали под оркестр, но они были не теми. Я сразу понял это – потому, что они сами оглядывали зал в поисках ТЕХ, ради кого они сюда пришли.
Вечерами, до 11 часов, пока не начиналось шоу, в клубе было пустовато. Зал был голубым; голубой свет падал на сиденья вдоль стен, на столики с голубыми скатертями и на маленькую танцплощадку в центре, рядом со сценой без занавеси – оркестр состоял из двух саксофонов, трубы, пианино, гитары и ударных. Девочки, вернее девочка, была лишь в гардеробе, девочек с сигаретами не было, репортеры, ищущие для «желтой прессы» жареных новостей, сюда не забредали. Место было мертвым, а мертвым оно было потому, что мистер Шульц не мог здесь показаться. Привлекал людей он. Люди любят появляться там, где что-то произошло или произойдет. Они любят силу. Бармен за стойкой, рукава засучены до локтя, зевал. На самом плохом, в плане расположения, столе, около входной двери, на сквозняке, каждый вечер сидели два помощника инспекторов налоговой службы. Они заказывали слабые коктейли, которые не пили, и лишь безостановочно курили. Я усердно менял пепельницы. На меня они не смотрели. На меня никто не смотрел. Я был настолько незаметен в своем коротком сером пиджачке, что, наверно, считался частью обстановки. Меня не замечали даже официанты и я этим почему-то гордился. И это делало меня ценным. Потому что я был послан сюда мистером Берманом с необычным наставлением: держать все в поле зрения и все замечать. Я смотрел и замечал. Какими же идиотами становились люди, приходящие в ночной клуб – 25 долларов за бутылку шампанского вызывали у них дикий восторг, 20 долларов всунутые распорядителю на входе – и вот он ведет посетителей в зал, усаживает их, хотя вокруг полно свободных мест. Весь ресторан был тесноват, на сцене, близко-близко от столиков, стоял оркестр, получалось, что он как бы между рядов. Ребята из оркестра баловались «травкой», даже певичка. На третью или четвертую ночь моего пребывания, протянула мне ладонь, на которой была папироска с прищепкой – я втягивал в себя дым, глотал его, повторяя их манеры, втягивал этот горький чай, в мою глотку вливался жар угольков и я кашлял, а они смеялись, но смех их был снисходительным. Все, кроме певички, были белые ребята, чуть старше меня. За кого они меня принимали? За студента на приработке? Я молчал, пусть думают, что хотят. Мне же для полного свыкания с ролью не хватало лишь очков в костяной оправе, как у комика Ллойда.
На кухне главным шефом был здоровенный негр, он курил сигареты, стряхивая пепел на жаркое, не расставался с тесаком, которым он пугал и гонял официантов и вообще всю обслугу. Он покрикивал и иногда раздражался гневными тирадами, зверски попыхивая сигаретой среди вкусного царства. Единственный, кто его не боялся, был хромой, с серыми волосами, старикан-негр, мойщик посуды. Я смотрел как он погружал свои руки в мойку, заполненную кипятком и тарелками, и удивлялся – тот никогда не обжигал своих рук. У нас с ним установился контакт. Я приносил ему посуду. Он положительно оценивал мое старание помочь ему. Я вычищал тарелки от остатков пищи. Мы были профессионалами. В кухне приходилось быть осторожным – пол был покрыт несмываемым слоем жира; на стенах, будто приклеенное, отдыхало тараканье племя, липкие ленты, развешанные там и сям, были черные от мух, иногда от одного бидона с отбросами до другого проносились серые прожорливые животные
– крысы. Все это было за двумя дверьми на пружинах – за ними облитый голубым светом – Эмбасси-клаб.
Когда выдавалась свободная минутка, я останавливался и слушал певичку. У нее был премилый голосок и она так смотрела, будто перед ней необозримая даль. Клиенты любили танцевать под ее пение, особенно женщины, им нравились переживания, тоска одиночества и безответная любовь. «Я люблю его, а он принадлежит другой. Он поет нежные песни не мне!» Она стояла перед микрофоном и почти не шевелилась, наверно, обкурившись, боялась даже руки поднять, но периодически, в самые патетические моменты песни, подтягивала свое черное платье вверх, будто боялась, что оно спадет и все увидят ее обнаженные грудки.
Около четырех утра в ресторан подъезжал, выглядевший свежо и нарядно в своих ярких костюмах пастельных тонов, мистер Берман. В этом часу заведение пустело окончательно: ни парней из налоговой службы, ни официантов, ни оркестра. Но официально клуб как бы работал и единственным посетителем мог быть лишь какой-нибудь полицейский, зашедший пропустить рюмочку «под завязку» ночного дежурства. Я занимался делом – стаскивал скатерти со столов, ставил на них стулья, попозже приходили уборщицы и мыли полы, пылесосили ковровое покрытие и натирали воском паркет танцевального «пятачка». Закончив работу, я шел по вызову в подвал, где прямо под залом был оборудован, обшитый панелями, маленький офис. В офис вела железная лестница, а входом служила пожарная дверь. Мистер Берман проглядывал чеки, считал выручку ресторана и спрашивал меня о том, что я видел. Я, разумеется, видел всякую ерунду: все для меня было новым – ночная жизнь Манхэттена перевернула за неделю весь образ жизни. Я работал ночью, а спал – днем. Жизнь била ключом вне меня, деньги текли рекой, но немного в другом направлении, не как в офисе на 149-ой улице, здесь они не зарабатывались, а тратились и переходили в голубой свет, шикарную одежду и глуповатые песенки о любви.
Из разговоров с мистером Берманом я понял, что гардеробщица платит ему за свое место, а не наоборот, как мог бы я подумать – для нее это была очень выгодная работа, каждый вечер она покидала заведение не одна, а с очередным ухажером, ждавшем ее под козырьком у входа. Но мистер Берман спрашивал не об этом.
Я часто представлял свою малышку Ребекку. На высоких каблуках, одетую в черное платье – мы танцевали. Мне казалось, что даже одна моя униформа приведет ее в восторг. Спал я в этом самом офисе, ложился на диван, лишь только мистер Берман уходил, и во сне занимался с ней любовью и ничего не платил. Я ведь был с гангстерами и уже одно это было достаточным, чтобы она любила меня просто так. О моих сновидениях мистер Берман тоже не желал знать. Иногда я просыпался по утрам из-за вечной проблемы молодого организма
– приходилось что-то делать с бельем – я нашел китайскую прачечную, совсем как коренной обитатель Бродвея, где мне отстирывали последствия эротических мечтаний, пришлось и раскошелиться на покупки: трусы, майки, носки, рубашки я тоже стал покупать на 3-ей авеню. Она уже стала моей. Я даже был доволен собой, в центре мне жилось нормально. В отличие от Бронкса, центр уже стал тем, кем Бронкс только собирался стать. А так, те же улицы и еще работа за 20 долларов в неделю. За уборку грязной посуды и постоянное внимание – от этого у меня было напряжение в глазах и ушах. Для чего я смотрел на них всех, не знаю. На третий или четвертый день моего пребывания в клубе видение падающего мойщика окон стало стираться из памяти. Будто даже поведение на Ист-Сайде было другим, даже для гангстеров. Спать я перешел на раскладушку, просыпался под вечер, поднимался по железным ступенькам вверх, выходил через пожарный выход на аллею и шел за угол в бар, там ужинали таксисты, а я завтракал. О, завтраки у меня были огромные. Нищим старикам, пытающимся проникнуть в кафетерий и вечно гоняемых владельцем, я покупал булочки или кексы. Я отстраненно размышлял о том, как я устроился и думал о себе в положительном ключе, не одобряя лишь то, что я не навещал маму. Однажды я позвонил ей из телефонной будки и сказал, что меня с неделю не будет, но, боюсь, она не запомнила. Пришлось ждать 15 минут, пока ее вызвали наверх из подвала прачечной.