Сергей Самсонов - Аномалия Камлаева
— …Приветствую, мэтр! Я вам не помешал?
Здесь, в Tamina, Камлаеву поневоле приходится общаться с французским культурологом Фуке. Остроносый этот человечек — с рахитичным тельцем и непомерно крупной головой — сразу же почуял в нем «родственную душу». Разумеется, Фуке разбирается во всем — от Ветхого Завета до современной экономики культуры, от актуального искусства до поставангардной музыки. Фуке — как нескончаемый «Полет шмеля» — зудит и зудит над камлаевским ухом.
— Ваш последний технический метод я позволил бы себе определить при помощи термина «combines», позаимствовав его из определения коллажных работ Раушенберга. Это определение, конечно, грешит известной неточностью, но вы и сами, должно быть, не будете отрицать принципиально важных параллелей между вашими интуитивными нагромождениями и пестрыми коллажами скандального американца.
Нет, Камлаев не будет отрицать.
— В результате искусных манипуляций автора — то есть вас, уважаемый мэтр, — все эти автоответчики, вокальные сэмплы, механические звуки непонятного происхождения внезапно сворачиваются в плотный, но отнюдь не спутанный клубок тончайших звуковых нитей, путь каждой из которых практически невозможно проследить, что для вас является моментом принципиальным. Ведь, по сути, последние ваши создания являются звуковым выражением той гипернасыщенной информационной сферы, в которой мы все обитаем. А что характерно в первую голову для современной информосферы? Это прежде всего ничем не ограниченное количество сиюсекундных информационных поводов. Которые, заметьте, возникают одновременно. Возьмите ваши звуковые нити, ни одна из которых не поддается отслеживанию от начала до конца, и динамическое развитие того или иного информационного сообщения, и вы обнаружите между ними много общего. Количество сообщений в каждую единицу времени настолько велико, что ни одно из них не может быть воспринято вполне, от начала до конца. В сущности, смысл каждого отдельно взятого месседжа для нас уже не важен. Нам не важно понимать, что именно происходит на самом деле, для того чтобы чувствовать себя укорененными в реальности. Куда более существенным для нас является непрерывное поступление новой информации, новых месседжей, и этот непрекращающийся информационный шум как раз и создает для нас единственно достоверную реальность. А что такое шум? В определенном смысле и вне всякого сомнения, шум — это музыка. И пусть этот шум прежде всего является достоянием визуальных практик, и пусть он предстает перед нашими глазами мельканием беспрестанно сменяющих друг друга картинок, но по сути своей, по внутренне присущим ему качествам он остается, главным образом, музыкой.
Мы говорим об эфире, о среде, о силовых полях, и все это никоим образом не может быть обеспечено визуальными искусствами. Визуальное приковано к плоскости, к поверхности и в силу этого не может охватывать, наполнять… Таким образом, будучи наделенной всеми преимуществами визуального, информосфера суггестивно представляет собой именно звучание.
О, разумеется, это весьма специфическая музыка, которая едва ли имеет что-то общее с принципом композиции как таковым. Во-первых, эта музыка не может быть зафиксирована при помощи линейной нотации, поскольку по самой своей природе она будет противиться всякой зафиксированности, ведь суть ее в вечной изменчивости, в постоянном обновлении информационных поводов. И если ее составные звучащие элементы по сути остаются неизменными, то принципы их комбинации, совмещения, наложения, склейки постоянно меняются. Одним словом, эти элементы постоянно составляют разные комбинации: наводнения, сексуальные скандалы, известия о терактах и прочие жареные факты каждую секунду образовывают все новые и новые сочетания, что дает нам иллюзию движения, развития, на самом деле мнимого.
Во-вторых же, такое огромное количество одновременных звуковых сочетаний попросту не может уместиться в рамках одной партитуры. А стало быть, в данном случае мы имеем дело с принципиально бесписьменным видом музыки. Чтобы зафиксировать ее, вам понадобилось бы сразу множество нотных листов, на каждом из которых была бы записана самостоятельная партия. Ну это все равно что оказаться в студии со множеством телеэкранов, по каждому из них транслируется своя программа: там-то там-то футбол, вот здесь ночной порноканал, а вот здесь — заседание Европарламента. Для того чтобы увидеть все эти партии одновременно и свести их в единое произведение, нужно обладать такой способностью, какой обладает, к примеру, фасетчатый глаз стрекозы. Таким образом, налицо факт графической рассредоточенности, визуальной расфокусированности.
Принципиально важным является сам факт ее звучания, а вовсе не ее эстетические достоинства, не глубина, не стройность и не тому подобные вещи, по которым мы можем судить о ее красоте и силе. Она может быть и уродливой, и деструктивной… И что самое важное, она может быть и просто никакой, безликой и аморфной, как амеба, но это никоим образом не отразится на нашей вере в реальность.
В заключение скажем, что музыка информосферы не способна выражать идеи порядка; в данном случае мы, безусловно, имеем дело со звучащим хаосом, который не поддается композиторской организации. Вы же с вашим чутьем и несомненной прозорливостью, как один из наиболее чутких и восприимчивых к современности художников, сознательно работаете с силовыми полями информосферы, при помощи определенных процедур помещая мертвую, «никакую» музыку в пространство освященного традицией искусства. Этим самым вы как раз и навлекаете на себя упреки в сочинении антимузыки, в эстетическом фашизме, в акустическом терроре и тому подобным вещах. Вы со мной согласны?
— Фуке, я могу вас попросить об одном одолжении?
— О, конечно, мэтр!
— Тогда идите, пожалуйста, в жопу, Фуке.
Бад Рагац — маленький, ладный, на диво опрятный и какой-то игрушечный городок. Пряничный, рафинадный. Живая старина, отвоеванная у времени и ревностно оберегаемая от разрушения и тлена. Мощеные узкие улочки, футлярный бархат мха на древних стенах. Мостовые, политые как будто из брандспойта и сверкающие в лучах восходящего солнца. Та самая пресловутая, без единой соринки чистота, служащая нам обязательной присказкой — антитезой исконному русскому свинству, беспутице, неустроенности.
Вот игрушечный вокзал. Вот игрушечный вислоусый служитель в цилиндрической фуражке и мундире с галунами. Вот, словно детская, железная дорога. Семафоры, стрелки, шлагбаумы, фонарные столбы, которые можно схватить и переставить двумя детскими пальцами. И на гладких жестяных боках вагонов нарисованы плоские физии пассажиров — флегматичных джентльменов в кепи и с усами Ивана Поддубного.
С мягким, плавным шипением подошел к перрону серебристый и похожий на ракету состав. «Не приедет, и ладно», — сказал он даже с облегчением. И вот уже было продолжил лелеять свою одинокую безвыходную злобу — на этот знаменитый воздух, на термальные источники, на здешнюю, отмытую до первозданно чистых красок красоту, — как тут обозначилась в самом конце перрона знакомая «от гребенки до ног» фигура. Барракуда ничем не стесненной любви, пронырливо-расчетливая щучка брачных контрактов, акула случайных связей, щедро отдающая себя любому щедрому мужчине и «ничего не требующая взамен»… Стремительно-стройная субмарина с бурлящей кильватерной струей богатого и отнюдь не безгрешного прошлого… с мучительно притягательной плавностью почти виолончельных изгибов. С каким энтузиазмом я сыграл бы на этой viola d'amore, с каким трепетом бы огладил ее блестящую золотистым теплым лаком деку, с какой неистовостью впился бы в затвердевшие, напружиненные колки и принялся бы накручивать, изменяя тон уже зазвучавшего инструмента до признательного мурлыкания, до взвизга чистейшего, беспримесного бесстыдства… Я пропустил бы свои пальцы между ее струнами и извлек бы из них священную какофонию всхлипов, шальных сквернословий и пришептов истовой молитвы. Ничком опрокинув, заставил бы сомнамбулически бормотать, изумленно сетовать, понемногу достигая высшей неподдельности нашего совместного телесного музицирования.
А она уже шла Камлаеву навстречу, раздраженными рывками волоча за собой тяжеленный колесный чемодан; вот она остановилась и, дурашливо привстав на цыпочки, помахала ему рукой: всегдашнее ее и назубок Камлаевым заученное (помимо всего прочего) телодвижение — вздернув руку над головой, раскрывает ее ладонью к тебе и слегка перебирает в воздухе немного растопыренными пальцами. И, казалось, всерьез сохраняет убежденность в том, что какие-то волны, пульсации, токи от подушечек ее по-негритянски розоватых с исподу пальцев в самом деле доходят до щек и нахмуренного лба любовника. Поразительна ее уверенность в собственной способности выделять столь жаркое и интенсивное тепло, не слабеющее по мере удаления от источника. Да, впрочем, и само тепло — по справедливости сказать, — жаркое, неослабное, действительно в ней было, а вовсе не один только щедрый жест иной жеманной, глуповатой и по-рыбьему холодной дарительницы, убежденной в том, что ее появление для любого мужчины равносильно восходу солнца.