Ольга Грушина - Очередь
Он вновь начал забываться сном и, вероятно, забылся, потому что в голове у него вдруг ясно прозвучал бабушкин голос — он его сразу узнал:
— Только сейчас заметила? Конечно, больше не ношу. Почему? Да потому, что это бриллианты, а бриллианты только зимой носят, милая моя. Весна пришла.
Он вздрогнул сквозь дрему и снова проснулся, удивляясь, что мещанские бабушкины серьги, с которыми она не расставалась, ни с того, ни с сего проникли в его сон, замешенный на пустой соседской болтовне. После этого он какое-то время валялся в постели, преображая бугры и впадины потолка в неясные профили и стройные ножки, а потом не выдержал и встал. Дверь в родительскую комнату оставили приоткрытой; там казалось еще темнее, чем в неосвещенном коридоре. Он проскользнул мимо. На пороге кухни его ослепил неприятно резкий свет.
— Мама, это ты? — спросил он, жмурясь и мотая головой.
— Не спится мне, — отозвался ее голос. — Болтовня какая-то — радио у соседей не выключено, что ли…
Приоткрыв глаза, он увидел, как она выплывает из зияющего небытия в белую дымку, потом сбрасывает нимб, медленно обнаруживая спутанные волосы, примятые многочасовой бессонницей, фланелевый халат цвета топленого молока, листок бумаги, сжатый в распухших от недавней стирки пальцах.
— Что читаешь? — спросил он, сощурившись.
Они избегали друг друга с того самого дня, когда он промотал деньги, но теперь, преследуемый ноющим гулом в висках — это замурованные сны просились на волю, — он от неожиданности, а может быть, от изнеможения, заговорил.
— Да ничего особенного, рецепт, — сказала она мечтательным голосом. — Торт из фиников. Ходит по рукам у нас… твоя учительница физики мне записала.
Заглядывая ей через плечо, он стал читать вслух:
— «Растереть масло с сахарным песком до состояния однородной белой массы, добавить толченый миндаль и флердоранжевую воду…»
— Лучше всяких стихов, верно? — Аккуратно сложив листок, она разгладила сгибы. — Лучше некоторых стихов, это уж точно. Конечно, испечь такой не получится, финики — страшный дефицит. Правда, есть одна знакомая — говорит, может достать что угодно, финики якобы у нее не переводятся; сочиняет, не иначе. Вечно болтает невесть что.
— Знакомая… какая еще знакомая?
— Да из очереди. Ты наверняка ее видел, когда…
Она осеклась.
Неловко переступив с ноги на ногу, он вдруг ощутил, как линолеум холодит ему босые подошвы. Со всех сторон их обступила ночь, бестелесная и нереальная; похожие на вокзальные настенные часы утонули в глубоком изломе теней, и вся кухня канула в небытие за пределами круга света, источаемого голой лампочкой у них над головами; казалось, в мире остались они одни. И в нарастающей тишине, выплеснувшейся через край с бесшумным рывком невидимой стрелки часов от одной минуты к другой, Анна посмотрела на своего шестнадцатилетнего сына, одетого в куцую детскую пижаму с рисунком из парусных лодочек на рукавах, не доходящих ему до запястья, и впервые с того дня почувствовала, что простила его, и ей захотелось рассказать ему про людей, стоявших в очереди вместе с ней, про их ежедневные непримечательные встречи, разговоры, стычки — про все то, из чего теперь складывались ее никем не замечаемые, ни с кем не разделяемые будни. Взять хотя бы невыносимую дамочку с номером сто тридцать шесть, которая не переставая твердила, что стоит в очереди только ради мужа, ответственного работника, которому позарез нужен этот билет для подарка одному шибко культурному товарищу по службе. Анна ее терпеть не могла. Зато мальчику с номером сто тридцать восемь она симпатизировала. Оказывается, он из музыкальной семьи, надеется приобрести билет для своего деда — тому в декабре стукнет семьдесят восемь; она не оставляла попыток вызвать его на разговор, но он вечно смотрел в сторону и грыз ногти. Нет, ей и без того, конечно, было с кем поболтать — например, с Эмилией Христиановной; они утрясли расписание, чтобы по утрам подменять друг дружку через раз. У Эмилии Христиановны — так и подмывало ее рассказать — оказывается, сын есть, всего на пару лет старше Александра, наверняка вы с ним по школе знакомы. Она своему мальчику шарф вяжет, все сетует, что цвета неподходящие — оранжевый с розовым, но другой шерсти не нашлось…
— Ноги замерзли, — пробормотал Александр. — Пойду лягу.
— Ой, конечно, — спохватилась Анна. — Спокойной ночи.
С порога он обернулся:
— Зачем ты вообще это делаешь?
— Ты о чем?
— Выстаиваешь в этой очереди.
— Бабушка просила, — устало пояснила она.
— Дался ей этот концерт. Она же из дому не выходит. Как по-твоему, что на нее нашло? Она хоть слово тебе сказала за все это время… хотя бы спасибо сказала?..
В каменном молчании она смерила его взглядом. Он помедлил на пороге, но мать так и не ответила. Кивнув, он вышел, вернулся в кровать и провалился в сон, как в неподвижный, темный омут. Наутро, когда он попытался распутать сон и явь, у него в голове с отчетливой яркостью вспыхнула хрустальная люстра, которую широко вышагивающие грузчики несли вдоль древних улиц, а предрассветный разговор с матерью замаячил полузабытым, немного постыдным сновидением.
В следующий понедельник, после обеденного перерыва, киоскерша, тряхнув крашеными кудельками, объявила, что билеты вот-вот завезут.
— Наконец-то! — воскликнула жена ответственного работника и бросила Анне какой-то пакет с ручками. — Ловите!
Анна рванулась вперед, не поймала и наклонилась — пакет приземлился в заполненную талой водой лунку от чужого следа. Не успела она заглянуть внутрь, как ей в ноздри ударил аромат: темный, густой аромат южной земли, неведомых деревьев с матово блестящими листьями, размеренного морского прибоя. Она изумленно выдохнула:
— Это мне? Все это? Любовь Дмитриевна, это так… так неожиданно. Чем же я смогу вас… то есть… сколько я вам…
— Ой, неужели я с вас деньги брать буду? — Голос женщины звучал приглушенно: опустив подбородок, она пыталась высвободить серьгу, зацепившуюся за витки павлиньего шарфа. — Считайте, это небольшая шефская помощь. На учительскую зарплату нынче не разгуляешься, я ж понимаю.
Анна медленно опустила пакет на землю и, выпрямившись, посмотрела на собеседницу.
— Мне-то проще — муж все, что угодно, достать может. Вот на мне шляпка, видите? На Восьмое марта подарил. И шарфик тоже, натуральный шелк, вот пощупайте… Не стесняйтесь… Постойте, финики забыли!.. Куда же вы… что вы себе думаете…
Не слушая, Анна шла прочь — мимо пенсионерки, переписывающей рецепт торта из фиников, мимо девушки с потрепанным журналом мод, который не первый день передавали в очереди из рук в руки, мимо мальчишек, лепивших тощего снеговика, поскребыша зимы. Она шла, не замечая, как с крыш над ее головой низвергаются настоящие водопады, в съежившиеся сугробы вонзаются срывающиеся с карнизов сосульки, а промокший мир плещется и сверкает у нее под ногами. Когда она добрела наконец до мрачно-бетонной дуплистой махины своего дома, на лестничных пролетах заходились криком грудные дети, и к их плачу примешивался полный набор дневных запахов, главным образом гуталина и хозяйственного мыла. На их этаже площадка перед лифтом содрогалась от мучительных вздохов тубы: она припомнила, что у мужа сегодня был, кажется, выходной. В ступни неприятно отдавало мелким дребезжанием, а она как на грех долго возилась с замком, перепутав ключи.
В прихожей она сбросила пальто прямо на пол, двинулась по коридору и без стука вошла к матери. В тех редких случаях, когда она попадала к ней в комнату — принести чашку чаю, на скорую руку протереть от пыли книжные полки, практически пустые, если не считать пары тоненьких, облезлых томиков, — ее посещало неловкое чувство, будто она ненароком забрела в чужой дом, в иное время, где всему, даже пыли, отводилось свое место, и нарушать этот порядок вещей никто не имел права. Сейчас она остановилась на пороге. У единственного узкого окна слабо подрагивал дневной свет, умирая в складках линялых штор цвета увядшей чайной розы; тесное, как шкатулка, пространство покоилось в своих собственных розоватых, едва уловимо благоухающих сумерках. Ее мать, чопорная, безупречно держащая спину, примостилась на краешке стула, под мягким светом коричневого абажура с бахромой, а у себя на коленях, на лиловом отвороте халата, разложила веером почтовые открытки. Когда она подняла маленькие, темные, как бархат, птичьи глазки, в них не отразилось ровным счетом ничего.
— Мама, — начала Анна, — мама, зачем тебе этот билет?
Старушка слегка вздрогнула, и открытки разлетелись по полу. На мгновение было похоже, что она собирается что-то сказать, но она промолчала. Для верности Анна подождала еще, но после долгой паузы повернулась, вышла и затворила дверь, старательно перешагнув через тонированную сепией почтовую карточку, которая выпорхнула за порог: изображение экипажей, элегантно скользящих по бульвару.