Игорь Шенфельд - Исход
Одним из хороших бригадиров в ерофеевском лагере считался Теодор Нагель. Принципиальным и справедливым был он. Хотя многие считали его даже слишком принципиальным и чересчур справедливым. «Gerechtigkeit ist Alles!»: «Справедливость — это всё!», — любил он втолковывать своим людям, и так и действовал, как говорил: воспитывал свою бригаду в духе коллективной справедливости. В рамках здравого смысла требовал он справедливости и от уголовных учетчиков, хотя на этом уровне справедливость понималась сторонами диаметрально противоположно, до рукоприкладства. При этом Нагель вел с уголовными и с начальством гибкую политику: бригадные «кубы» на блатной «общак» и на берзинский «резерв» отдавал, однако высчитывал отдаваемое собственноручно и скрупулезно, и отдавал ровно столько, сколько считал оптимальным, а не столько, сколько с него хотели слупить блатные (а слупить они всегда хотели все, да еще два раза столько же сверху). Тут нужно было филигранное чувство меры, потому что потеснить начальство было возможно, но аккуратно, чтобы не обозлить его: от начальства зависели хорошие делянки и сильный состав бригады: будешь борзеть сверх меры — получишь одних доходяг, вместе с которыми и в «штрафбат» угодить немудрено при неблагоприятном развитии событий; с другой стороны, будешь делиться слишком щедро — во-первых, обнаглеют и потребуют еще больше, а во-вторых — надорвешь бригаду, и дальше все пойдет по известной схеме: хроническое соскальзывание по норме выработки — потеря сил — списание в утиль — «штрафбат». Нагель этим чутьем обладал, и еще умел виртуозно материться — совершенно без акцента и с элементами русской, лагерной «фени», что делало его просто уникальным кадром на ерофеевской зоне. К Нагелю в бригаду хотел попасть каждый зек, и зная это, начальство изощренно торговалось с Нагелем по принципу «сильные кадры за дополнительный лес», но и бригадир Нагель был уже калач тертый, умеющий набрать себе работников с большим знанием дела, умеющий разглядеть в невольнике жилистость, упорство и способность к запредельным перегрузкам. Только таких, особо ценных рабов «покупал» Нагель у начальства «за кубы». На обыкновенных же леса не тратил, а «доводил до ума» таких уже на месте, за счет умелого распределения по трудовой цепи и оптимальной компоновки звеньев. Именно таким вот, «коммерческим» путем, сменив по разным, не он него зависящим причинам пять бригад, в марте сорок третьего года в бригаду к Нагелю попал и Аугуст. Он понимал, что ему повезло, но понимал и другое: эту честь придется отрабатывать особенно доблестным трудом, оправдать доверие. И он его оправдал, потому что было ради чего: душ с теплой, иногда даже горячей водой плюс полный паек, пусть мизерный по нормальным понятиям, но хотя бы не урезанный до мышиной дозы, позволял выжить в лагере. А выжить Аугусту нужно было обязательно: найти Вальтера, мать с сестрой, дождаться реабилитации немцев и вернуться в Поволжье, отремонтировать свой дом, который наверняка окажется разваленым чужими, незаботливыми руками, и жить, жить, жить, жить… Наверное, его биологическая программа была с этой целью заодно; возможно, что и персональный ангел-хранитель, знающий его путь наперед, заставил природу вложить в него на несколько жил больше, чем в других зеков, да еще и постоянно подпитывал его незримой дополнительной энергией в те моменты, когда сил, казалось, не оставалось уже даже на дыхание. Совокупный результат усилий этого безвестного ангела был таков, что Аугуст продолжал и дышать, и пилить, и шагать, и из месяца в месяц не болел, не поддавался морозам, мошкаре, уголовникам и падающим вокруг него деревьям. Ему, правда, часто казалось, что он уже умер, и что это только оболочка его еще шевелится сама по себе и что-то делает, работает, посылая время от времени мозгу, как сигналы «SOS», импульсы боли, или голодные спазмы. Но все-таки, это лишь казалось ему, а когда кажется, то надо креститься, что Аугуст исподтишка и делал частенько под видом, что поправляет шапку или натягивает на себя одеяло…
И все же, при всех трудовых перегрузках Аугусту стало житься при Нагеле намного легче: у Нагеля был во всем режим и порядок. Даже больные, которых оставляли в бараке в качестве «шнырей», что в переводе с уголовного означало дежурных, не имели права валяться и стонать, но обязаны были трудиться: мыть, чистить или менять, например, сено в тюфяках (вату из казенных, утрамбованных в блин, густо населенных вшами подстилок Нагель, рискуя головой за порчу государственного имущества, распорядился выкинуть из барака и сжечь еще давно, и бригадные доходяги, непригодные для валки леса, способные лишь обрубать ветви и жечь сучья и древесный мусор, с наступлением лета заготавливали в лесу сено и притаскивали его в лагерь — для набивания тюфяков). Удивительно, но факт: в долагерной жизни Нагель вовсе не был военным человеком, не был даже ответственным руководителем, и вообще никаким начальником не был: он работал в заготовительной конторе и увлекался пчелами. Жизнь пчелиного улья была в его представлении божественным проявлением целесообразности и справедливости в природе. Труд людей он часто сравнивал с идеальной организацией: с трудом пчел. «Идеальное недостижимо, — поучал он свою бригаду во время перекуров, — но к идеалу нужно стремиться. Уже одно только это стремление делает труд человека осмысленным и оправданным». — «К этой бы твоей осмысленности да еще мясо бы полагалось, или хотя бы сала кусок, — тяжело вздыхал кто-нибудь из зеков под осуждающими взглядами товарищей: тема еды среди голодных считалась неэтичной.
Но ничто не вечно под луной. Нагель погиб, и его гибель обернулась для бригады катастрофой. Нагель погиб в некотором смысле тоже из-за «штрафбата», хотя и оттого еще, что чересчур, до абсурда стремился к справедливости. Нагеля убил Йозеф Шпарвитц, член бригады. И Нагель отчасти спровоцировал свою смерть сам. Потому что ничто не должно выходить за пределы меры: так рассудили члены осиротевшей, обреченной бригады Нагеля после того, как все это случилось. Кстати сказать, бригаду после Нагеля лагерное начальство предложило возглавить Аугусту: все-таки техникум за плечами, и опыта уже много накопил в качестве вальщика. Но Аугуст решительно отказался: отвечать за чужие судьбы, за чужую жизнь он не хотел и не умел. Он умел отвечать и бороться только сам за себя, а в руководители не годился. Из каждой бригады рано или поздно приходилось кого-то списывать в «штрафбат», то есть отправлять на смерть, чтобы не тянул бригаду на дно. Аугуст знал наперед, что никого никогда «списать» не сможет, равно как и драться с уголовниками за «кубы», или терпеть пьяные, вздорные мордобои со стороны охраны и лагерного офицерья. Аугуст отказался, и еще кто-то отказался, и в результате хорошую, крепкую бригаду расформировали, и совсем плохо стало каждому. Но Нагеля зеки все равно не осуждали, даже понимая, что все могло быть иначе, не будь Нагель столь непреклонным. С осуждением и озлоблением вспоминали трудармейцы не бригадира своего, оставившего бригаду в беде из-за собственного упрямства и фанатичного стремления к справедливости, но Йозефа Шпарвитца, убившего Нагеля. И для многих раскрылась вдруг одна удивительная истина: справедливость, оказывается — это вовсе не прекрасная дама в белоснежных одеждах, всегда безупречная в своей абсолютной правоте, сидящая на вершине горы, видной со всех сторон всем муравьям земным, но комбинация ржавых и подчас очень грязных пружин, за которые тянут сразу многие, и когда система эта приходит в движение, то последствия этого перетягивания могут оказаться непредсказуемыми, ничего общего с людскими представлениями о справедливости не имеющими. Например, в этом случае: чья справедливость взяла верх? Нагеля? Или Шпарвитца? Или ничья? Или Справедливость — это, типа, кресло такое, в котором борцы сидят по очереди, по мере того как один другого спихивает? Ну и кто в нем теперь сидит? Те, может быть, которые Шпарвитца расстреливать повезли за вредительство? Что называется: те, которые смеются последними? Так может, и нет никакой справедливости на белом свете, а есть нечто, похожее на мираж в пустыне, в котором каждому видится своё? Или это та самая прекрасная дама на горе, которая, если к ней приблизиться, превращается в обычное, мокрое облако, готовое раствориться или улететь от первого порыва ветра, а то и вовсе оборачивается белым уродом с омерзительной рожей по кличке Абсурд. Ведь на самом деле: это же уму непостижимо!: эпидемии, морозы, урки, голод, энцефалитные клещи, мошка, непосильные «кубы», автоматные очереди охранников, болота, пневмонии, падающие деревья — ни одна из этих злых сил не свалила Теодора Нагеля, а погибнуть ему суждено было от руки члена собственной бригады, да еще в результате каких глупых, воистину абсурдных обстоятельств.
Хотя, с другой стороны, обстоятельства эти были достаточно типичными для ГУЛАГовского ада, а потому вполне заслуживают упоминания. Вот как это все произошло: