Михаил Веллер - Заговор сионских мудрецов (сборник)
За обедом же, сервированным в отскобленной до глянца столовой, ввек столовая такого обеда не видела и впредь не увидит, гостей опекали индивидуально, умело, споро, — со всеми вытекающими отсюда последствиями, и текли те последствия щедрой рекой. После первых тостов добавили водочку особую, усиленную питьевым спиртом, замороженную до полной потери вкуса и запаха, один смак в ней остался да тайный градус, и летела она, как говорится, птицей — под рыжики соленые, медвежатинку копченую с черемшой, лосиный окорок с клюковкой моченой, карбонат шкворчащий из дикой кабанятинки, филе глухарей тушеное (не вовсе еще оскудела тайга, найдутся деликатесы для нужного случая!), зайчатинку под соусом, рябчиков и куропаток, нежно похрустывающих, в топленом маслице, беломясую рыбку чир малосольную, тающую, — и не хочешь, а выпьешь и закусишь, и повторишь. Из-за стола гостей разносили по спальням.
Короче, наутро улетать, а тут дай бог опохмелиться и выжить.
Опохмелились; выжили. Подсуетились. Телевизионщики были старые волки, из тех, что снимут хоть Ниагарский водопад в кухонной раковине: без материала возвращаться не привыкли.
Запив шампанским соду и анальгин, давя икоту и отрыжку, заползли в праздничный поезд, два вагончика при мотовозе, украшенных транспарантами и сосновыми лапами: тронулись. (Машинисту наказано было везти плавно!)…
Церемонию качественно отсняли на разъезде у пятого километра. Там уже ждал рабочий поезд, также украшенный.
Вид первый: приближающийся поезд, счастливые рабочие машут с подножек, с площадки локомотива. Вид второй: ответственные товарищи с достойной радостью выходят из вагона. Вид третий — братание: объятия и поздравления.
Вид четвертый: как бы летучий митинг. Вид пятый: перерезание ленточки, запасливо прихваченной с собой. И вид последний: удаляющийся поезд.
— Стоп! Отлично! Всем спасибо. А теперь, товарищи — кто-нибудь не мог бы спилить дерево, побольше такое, чтоб оно упало?
Сняли падающее дерево.
— И хорошо бы укладку последнего звена, смычку.
В минуту разболтили, расшили пару рельсов, оттащили, подтащили…
— Что, руками? А крана нет?..
— Какой же кран, это узкоколейка, сто тридцать килограммов весь рельс… — посмеялись.
Из справедливости надо заметить, что съемка абсолютно ничем не отличалась бы от той, которая изображала бы всамделишное явление поезда из Белоборска. Да и от тысяч других нормальных хроник.
На аэродроме винты взмели снег — «Барин сел в карету и уехал в Питер».
Такое дело хорошенько обмыли, допили-доели угощение, погуляли — чтоб было что вспомнить; разобрали дорожку на коврики, вселили больных на место; обсудили, успокоились, зажили.
Надо было жить и работать дальше.
Перевыполняли план, брали обязательства, закрывали наряды, составляли сводки, подписывали отчеты, получали премии.
Дорога исподволь стала предметом гордости. Таких больше нигде не было. Втянулись; полюбили.
В перспективе прикидывали мысль класть ее в две колеи: прогресс.
Начальство следило за успехами, координировало действия, подстегивало, поощряло.
Установившееся неодолимое внутреннее влечение тянуло Литвиненко еще и еще раз взглянуть на трассу, пожать родственные руки работягам, втянуть мерзлый железный запах ломов и рельс. Выезжал с волнением, с томительной отрадой отзывалось тело подрагиванию колес на стыках, до боли вглядывались глаза в знакомый наизусть, до мельчайшей приметы, единственный и родной пейзаж. В чертову дикую даль летела дорога, прямая, как выстрел, натянутая, как нерв, стремительная и бесконечная, как звездный луч, стальным штыковым блеском прорезая заснеженную тайгу, замерзшие болота, застланные пади, над которыми кривым огнистым ятаганом стояла комета и переливалось апокалиптическими сполохами великое северное сияние.
Впрочем, днем было светло.
Все уладится
Понедельник — день тяжелый, уж это точно. Но вторник выдался и того чище: Чижикова выперли с работы. Дело так было.
В понедельник с утра Чижиков успел поскандалить с женой, изнервничался, и когда пришел к себе в музей, все у него из рук валилось.
Значился Чижиков в шефском отделе по работе с селом, занимался координацией этой самой работы. В обязанности его входило договариваться с начальством других музеев об организации выездных экспозиций, с директорами совхозов — о размещении работников и экспонатов, с секретарями райкомов — о подстраховке директоров и с автобазой — о предоставлении транспорта. Собственно, весь отдел и состоял-то из него одного.
Поездки эти устраивались где-то раз в месяц, так что работы было немного, но и оклад у Чижикова был маленький, и он подрабатывал на полставочки экскурсоводом, водил группы по Петропавловской крепости. Жить-то надо.
Кстати, экскурсоводом он был хорошим. Вдохновлялся, трагические ноты в голосе появлялись, даже осанка становилась как-то элегантная и значительная. Нравилось такое занятие Чижикову; слушали его с интересом и жадно, что нечасто случается, и писали регулярно благодарности в книгу отзывов.
Так вот, значит, в тот злополучный понедельник все у Чижикова не ладилось. У него, правда, всегда все не ладилось. У директора совхоза вымерзли озимые, и было ему не до Чижикова, в райкоме все уехали на какое-то выезд ное бюро, прижимистые музеи экспонатов не давали, в трубке все время идиотски переспрашивали: «Что за Чижиков?» — трубка эта чертова телефонная аж плавилась у него в руке, и голос осип.
Но в конце концов удалось Чижикову все организовать, и так он этому обрадовался, совершенно измученный и потный весь, — что забыл позвонить на автобазу. Просто напрочь забыл. Ну и, естественно, все приготовились — а ехать и не на чем. Кошмар! Ну и, естественно, вызвал Чижикова директор на ковер. И наладил ему маленькое Ватерлоо.
— Я вас выгоню в шею! В три шеи!! — утеряв остатки терпения, орал директор. — Сколько же можно срывать к чертям собачьим работу и мотать людям нервы! Когда прекратятся ваши диверсии? — Негодование его стало непереносимым, он взвизгнул и топнул ногами по паркету.
Смешливый Чижиков не удержался и хрюкнул.
— Вот-вот, — устало сказал директор и опустился в кресло. — Посмейся надо мной, старым дураком. Другой бы тебя давно выгнал.
— Петр Алексеевич… — умоляюще пробормотал Чижиков.
— Работникам выписаны командировочные, директор совхоза собирает людей в клубе, секретарь райкома обеспечивает нормальное проведение мероприятия — а Кеша Чижиков забыл договориться с автобазой об автобусе. В который раз?
— Во второй, — прошептал Чижиков, переминаясь на широкой ковровой дорожке.
— А кто перехватил внизу и выгнал делегацию, которую мы ждали?
Чижиков взмок.
— Я думал, это посторонние, — скорбно сказал он.
— Кеша, — непреклонно сказал директор, — знаешь, с меня хватит. Давай по собственному желанию, а?
Чижиков упорно рассматривал свои остроносые немодные туфли.
— А кто обругал Пальцева? — упал тяжкий довод. — Это ж надо допереть — пенсионер республиканского значения, комсомолец восемнадцатого года, с Юденичем воевал!
— Ох!..
— Не мед характер у старика, — согласился директор. — Но он же помочь тебе хотел. А ты с ним — матом. Он — жалобу, мне — замечание сверху!..
— Я ведь извинялся, — взмолился Чижиков.
— А кто выкинул картотеку отдела истории пионерского движения? Алик ее четыре года собирал!
— Ремонт был, беспорядок, вы же знаете, — безнадежно сник Чижиков. — Глафира Семеновна распорядилась убрать лишнее, показала на угол — а я не разобрался.
— Вот тебе две недели, — приняв решение и успокаиваясь окончательно, резюмировал директор. — Оглядись, подыщи себе место, а к концу дня принесешь мне заявление об уходе.
— Петр Алексеевич, — Чижиков прижал руки к галстуку, — Петр Алексеевич, я больше не буду.
— Кеша, — ласково поинтересовался директор, — у кого на экскурсии в Петропавловке школьник свалился со стены, чудом не свернув себе шеи?
…За окном была Нева, здание Академии художеств на том берегу, почти неразличимый отсюда памятник Крузенштерну.
— Голубчик, — сказал директор. — Мне, конечно, будет без тебя не так интересно. Но я потерплю. Оставь ты, Христа-бога ради, меня и мой музей в покое.
Чижиков махнул рукой и пошел к дверям.
Исполнилось ему недавно тридцать шесть лет, был он худ, мал ростом и сутуловат. Давно привык к тому, что все называют его на «ты», к своему несерьезному имени и фамилии, которые когда-то так раздражали его, привык к вечному своему невезению, к выговорам, безденежью, к тому, что друзья забыли о нем.
Он не стал дожидаться конца дня, написал заявление, молча оставил его в отделе кадров, натянул пальтишко и вышел на улицу.