Катрин Панколь - Белки в Центральном парке по понедельникам грустят
Он встал и поставил пластинку Коула Портера. Песня называлась «Ночь и день». Напил мне и себе шампанского.
— В одном фильме я как раз играл Коула Портера. Сыграл, должно быть, безобразно, но я так люблю его песни!
И тогда я набрался храбрости и все ему выложил. Я сказал, что всем кажется странным, что мы с ним друзья. Что на съемочной площадке надо мной смеются, над тем, как я к нему «липну». Я говорил торопливо, сбивался, конфузился…
— Ну и что с того? Не обращай внимания, мало ли кто что болтает! Знаешь, чего я только о себе не наслушался!
У меня, наверное, на лице было написано, что я не понимаю, о чем он. Он объяснил:
— Вот смотри. Я всегда старался быть элегантным, хорошо одеваться, пользовался успехом, любил женщин… Совершенно великолепных женщин! А все равно, я знаю, многие думают, что мне нравятся мужчины. Что тут сделаешь?..
Он развел руками.
— Я думаю, это цена успеха. О тех, кто чего-то добился, всегда рассказывают черт знает что. Но я не собираюсь огорчаться из-за всякой чепухи. И не допущу, чтобы эти остолопы указывали мне, как жить. Пускай воображают что хотят и пишут что им вздумается! Мне важно только одно: самому знать, кто я. На то, что думают другие, мне плевать с высокой колокольни. И ты тоже плюй.
Он снова завел ту же пластинку и принялся тихонько подпевать: «Night and day, you are the one, only you beneath the moon or under the s un…»[67] — сделал несколько па и повалился на диван.
Он еще долго со мной говорил. Он был в этот вечер красноречив и выглядел счастливым.
Может, это потому, что съемки подходят к концу и он скоро снова увидит Дайан Кэннон? Мне она не нравится. Она вся — сплошная копна волос, зубы да косметика. Всю неделю, что она провела в Париже, я за ней наблюдал, и она мне совсем не понравилась. Вдобавок она держится так, будто он ее собственность. Да кто она такая? Можно подумать, она единственная его любит! Какая наглость, какая самонадеянность!
Он объяснил, что никогда никому не старался нравиться специально. Никогда не испытывал потребности оправдываться, объяснять. Его кумир — Ингрид Бергман.
Он нарисовал на полях портрет Ингрид Бергман с короткой стрижкой. Но вышло совсем не похоже. Тогда он приписал рядом: не ахти. Еще учиться и учиться. Может, мне поступить вместо Политеха в Академию искусств? Если я стану художником, может, буду выглядеть в его глазах оригинальнее?
— Это невероятная женщина. Упорная, нежная, никогда не боялась жить в ладу с самой собой, — а против нее было все общество: закомплексованное, глупое, запуганное! Я всегда был на ее стороне. Защищал ее ото всех. Ненавижу лицемерие!
Не знаю, было ли у них что-нибудь, но он и правда всегда просто дрался за нее.
Я снова набрался храбрости и спросил у него про мать. Раз он первый про нее упомянул, значит, ничего, если я спрошу. Но у меня не получалось подобрать слова.
— Какая была ваша мама? — спросил я наконец довольно неуклюже.
— Чудная была мама! А я был чудный малыш! — засмеялся он. И скроил «умилительную» физиономию. — Она меня одевала в длинные платья, как девочку, с белым воротничком, завивала мне щипцами красивые длинные локоны. И все время обжигала мне уши, как сейчас помню. Надо думать, я у нее был вроде куклы. Она приучила меня держаться как подобает, вежливо разговаривать, когда с кем-нибудь встречаешься, — приподнимать шляпу, мыть руки перед едой, играть на фортепиано, говорить «добрый день», «добрый вечер», «большое спасибо», «как поживаете»…
Он оборвал себя на полуслове и прибавил уже совсем другим голосом:
— У всех свои шишки и шрамы в жизни, my boy. У одних снаружи, их сразу видать. А у других внутри, в душе. У меня как раз внутри.
Вся эта история с его матерью — совершенно невероятная. От его рассказа у меня в носу щипало и наворачивались слезы. Я подумал, что я еще ничего не видел в жизни, по сравнению с ним я сущий карлик. Он рассказывал по кусочкам, вставал, подливал себе шампанского, снова заводил пластинки, садился, все время что-то делал.
Вот, надо все аккуратно вспомнить и записать, потому что такого рассказа я еще никогда не слышал.
Ему тогда было девять лет. Он жил с родителями в Бристоле.
До него у Элси, его матери, был первый ребенок, мальчик. Но он умер в год. Элси винила в этом себя: недоглядела. Поэтому когда родился второй, Арчибальд Александр, она не спускала с него глаз, берегла как зеницу ока. Вечно боялась, что с ним что-нибудь случится. Она любила его до беспамятства, а он ее. Отец говорил, что она перегибает палку: отцепись, мол, от парня. Они из-за этого ссорились. Постоянно. К тому же они жили очень бедно, и Элси все время ныла. Отец, Элиас, работал в прачечной, а она сидела дома с маленьким Арчи. Элиас ходил по вечерам в паб, чтобы не слушать жениного нытья.
Мать водила его в кино. Они вместе смотрели красивые фильмы.
Отец бегал по бабам.
И вот как-то раз, когда Арчи было девять, он вернулся из школы, как обычно, около пяти, распахнул дверь и с порога окликнул мать. Он зовет, она не отвечает. Странно. Обычно она всегда встречает его с уроков. Он ищет по всему дому, ее нигде нет. Как сквозь землю провалилась. А между тем утром она провожала его в школу и не сказала, что собирается уходить. И вчера ничего такого не говорила… Ну, надо сказать, в последнее время она и правда была какая-то немного странная… Чуть что, бежит мыть руки, запирает двери на ключ, прячет еду за занавеской, спрашивает, куда подевались ее бальные туфли, хотя в жизни не танцевала. Подолгу неподвижно сидит перед пенкой и смотрит, как мигают уголья… Но утром, когда он уходил в школу, она сказала: «До вечера!»
По лестнице кубарем скатываются его двоюродные братья. Он спрашивает, где мать. Они отвечают: «Умерла». У нее случился сердечный приступ, ее сразу похоронили. Тут возвращается отец и говорит: «Нет, мама поехала к морю отдохнуть. Она очень устала. Скоро вернется…»
Арчи так и стоит у лестницы. Он пытается понять, что ему говорят, но не знает, чему верить. Единственное, что он точно знает, — ее больше нет.
А жизнь идет своим чередом. О матери никто не говорит.
— У меня внутри словно дыра раскрылась. Жуткая какая-то пустота. С того дня мне всегда было грустно. Со мной больше никогда об этом не говорили. И я не требовал объяснений. Просто — она ушла, и все. Я понемногу привык, что ее больше нет рядом. Решил, что это я виноват, и все время корил себя. Сам не знаю, почему я так себя винил. Чувствовал себя виноватым и брошенным…