Александр Александров - Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
А сколько раз он сам писал ей рекомендательные письма ко двору, когда двор приезжал в Москву, и всегда она что-то там выцыганивала, какое-нибудь щедрое пособие. Выцыганивала, надо же, словечко очень подходящее к Нащокину, который постоянно жил с цыганками, хотя Вера цыганкой не была, а видно, стала по характеру от общения с покойным супругом.
Но она про тот Петербург ничего не знала, была последней любовью Пашки Нащокина, московской любовью.
— Вера! — тихо позвал он княгиню. Никто не ответил. «Сбежала! — похолодел он. — С Керубино Пушкиным, в карете. Так она, распутная, звала его в Одессе. Нашла себе пажа, обезьяну. А ведь убежала! Надо остановить! Как мне без нее?» — Пушкин, сукин сын! — Он вскочил, бросился к дверям, но на самом деле все только снилось; Керубино пел свою арию, бритый наголо Пушкин сидел в клетке, а утомленный князь спал на кровати в частной клинике, далеко назад закинув седую голову, и храпел.
А Вера Федоровна беседовала за дверями с Иваном Петровичем, рассказывая, как познакомилась с Александром Пушкиным в Одессе:
— Он был непослушен, как паж, довольно дурен собой, но я все же звала его про себя Керубино. Когда он вертелся возле других дам, так и хотелось крикнуть ему: «Керубино, ко мне!» — И она ударила тростью об пол и для чего-то надела очки своего мужа.
Но до Одессы было еще далеко-далеко.
Глава двадцать третья,
в которой Василий Назарьевич Каразин вынашивает свой верноподданнический донос. — Овцы стадятся, а лев всегда ходит один. — Эпиграммы Пушкина. — Попойка у Пьера Каверина. — 27 мая 1819 года.
Пока еще Пушкин шлялся по Петербургу, хотя злоба против него в обществе нарастала. Без шума, разумеется, еще никто не выходил из толпы, но толпа не прощает чрезмерно шумных. Некто Василий Назарьевич Каразин, человек Пушкину незнакомый, уже вынашивал, лелеял свой верноподданный донос. Впрочем, сам он свою записку доносом не считал. Каразин стал недавно членом Вольного общества любителей российской словесности, где председателем был полковник гвардии Федор Глинка, чиновник особых поручений при военном генерал-губернаторе Санкт-Петербурга графе Милорадовиче, известный поэт.
Чуть ли не в первом же заседании при Каразине литератор Плетнев говорит Глинке:
— Надо бы, Федор Николаевич, избрать в члены общества и Александра Пушкина. Странно выглядит общество любителей словесности без него. Тем более что здесь давно все его лицейские друзья: барон Дельвиг, Кюхельбекер, барон Корф…
Глинка только рассмеялся:
— Овцы стадятся, а лев всегда ходит один. К чему мы Пушкину? Он создает российскую словесность, а мы ее просто любим.
У Василия Назарьевича так и захолонуло сердце. Вот оно что: и здесь крамола. Львом они Пушкина считают!
А тут вылезает Николай Греч и с хохотком так приговаривает:
— Слышали новую эпиграмму на Стурдзу?
Холоп венчанного солдата.
Достойный славы Герострата
Иль смерти шмерца Коцебу,
А впрочем, мать твою ебу!
— Да не так, — поправляет его барон Дельвиг: хоть молод, но уже действительный член общества — и, поблескивая стеклами круглых очков в ореховой оправе, читает по-другому:
Холоп венчанного солдата,
Благодари свою судьбу:
Ты стоишь лавров Герострата
И смерти немца Коцебу.
А впрочем, в рот тебя ебу!
Хороши любители российской словесности, опустились до матерщины, да еще смакуют ее, обсасывают, хохочут. Ладно, мальчишки, а Федор Николаевич, штаб-офицер с густыми эполетами, с Владимирским крестом на шее и Анной 2-й степени в петлице. Позор!
— И кто же сие написал?
— Не говори, не говори, — завывает патетически Кюхельбекер и клюет длинным носом. — «Не говори худого о властях, ибо Птица перенесет слова твои!» Кажется, из книги Сираха.
— Да я и не знаю, кто написал, — нагло улыбается барон Дельвиг, — но, по-моему, забавно.
— Забавно?! — возмущается Василий Назарьевич. — Пакость! Одного человека убили, другого чуть не убили, и это повод для злой шутки? А кто имеется в виду под «венчанным солдатом»? — Молодежь посмеивается — знает кто. — И что это еще за птица, Вильгельм Карлович? — спрашивает он у Кюхельбекера. — Я чувствую, здесь какой-то намек.
— Боже упаси, — отвечает ему Кюхля. — Никаких намеков. Так говорят про известного шпиона Фогеля, которого прозвали Библейской Птицей и который везде прилагает ухо свое. Vogel — птица.
— Он служит у Балашева в министерстве полиции. Пожалуйте образчик его работы, — вступает в разговор Глинка, приосанившись и подвигав шеей в тугом воротнике мундира. — В конце 1811 года с весьма секретными документами на имя французского посла в Санкт-Петербурге выехал из Парижа тайный агент. Его перехватили и привезли прямо Шлиссельбургские казематы, а коляску его представили к Балашеву, по приказанию которого ее обыскали, но ничего не нашли. Фогель понюхал, разведал и сообщил: если его посадят в казематы, как преступника, рядом с заключенным, есть надежда кое-что узнать. Надо заметить, что на французском он говорит как француз, на немецком как немец. Посадили Фогеля за перегородку от нумера арестанта. Тот быстро своими вздохами, жалобами и восклицаниями привлек внимание француза, а через два месяца вызнал и тайну. Возвратясь в Санкт-Петербург, Фогель отправился прямо в каретный сарай, где среди министерских экипажей стояла и коляска французского агента, снял правое заднее колесо, велел отодрать шину, из выдолбленного под ней углубления достал все бумаги и поднес министру. Вот какого полета эта Птица!
— Не знал, — говорит Каразин и замолкает. «Не знал! Вон как у вас в столице-то».
Странной судьбы, мыслей и дел был сей человек, Василий Каразин. Всеми силами души он хотел служить России и, чтобы понять, что ей необходимо, предпринял в юности ряд путешествий по родным местам юга России, ибо происхождением он был малоросс с какими-то, кажется, давними греческими предками. Начавшаяся болезнь и необъятность задач, стоящих перед родиной, привели его к мысли о невозможности их решить, и он пожелал удалиться на Запад, для чего подал прошение императору Павлу и получил решительный отказ в паспорте. Тогда он пытался с женою и дворовым человеком бежать за границу, как объяснял впоследствии, чтобы докончить там свое образование и среди просвещенного народа, среди природы, искусством доведенной до завидного совершенства, среди лучших способов питать свою нравственность провести последние дни своей, как ему тогда казалось, скоротечной жизни, но был задержан разъездом екатеринославских гренадер за Ковно при переправе через Неман и посажен на гауптвахту. Однако его письмо к Павлу I с покаянием и признанием, что он желал укрыться от его правления, страшась его жестокости, поразило государя, в душе рыцаря, но полусумасшедшего рыцаря. Он простил молодого человека, и Каразин был принят в гражданскую службу в канцелярию государственного казначейства коллежским переводчиком. По восшествии на престол Александра I, дней через десять, на царском столе была найдена анонимная записка замечательного содержания, рисующая перед царем программу либерального царствования и говорящая о надеждах, возлагаемых Россией на молодого императора. Предприняли розыски и нашли автора, который, впрочем, и не очень скрывался. С этой записки начал Каразин свою головокружительную карьеру и на время стал близким человеком императору Александру, теперь же, спустя годы, он был оттеснен от трона взыскующими царских милостей более его, но мысль снова приблизиться к трону никогда не оставляла его. Ему казалось, что он безупречен во всем, что касается царских милостей, никогда этим особо не пользовался; его волнует только государство, его благосостояние и спокойствие. Он шлет Александру I новый свой проект «О невмешательстве в дела Европы». Царь выходит из терпения и велит слободско-украинскому губернатору статского советника и кавалера Каразина за нелепые его рассуждения о делах, которые до него не принадлежат и ему известны быть не могут, взяв из деревни под караул, посадить на харьковскую гауптвахту на восемь дней. После чего следует царский указ истребовать от статского советника Каразина подписку, чтобы он под опасением жесточайшего наказания не отваживался более беспокоить его величество.
Но Каразина никогда и ничто охладить не могло. Никакая гауптвахта. Государя он пока не беспокоил, однако совсем недавно напечатал в «Харьковском вестнике» записку о Москве Карамзина, написанную для вдовствующей императрицы Марии Федоровны и не предназначавшуюся для печати, чем возмутил историка, тем более что записка была напечатана с неверного списка и обезображена многими ошибками. В записке (не для публики) критиковался план храма Витберга, и Карамзин счел напечатание неприличным после торжественного заложения храма на Воробьевых горах. Но Василию Назарьевичу Каразину, кажется, всегда было наплевать на приличия, любые средства для него оправдывала цель. Недавно он прибыл в столицу из Харькова, где по его инициативе и по подписке среди дворян был открыт несколько лет назад Харьковский университет, и то, что происходило теперь в столице, потрясло его до глубины души. Сначала его буквально осрамили эпиграммой известного поэта Милонова, написанной на Сенат и господ сенаторов: