Вячеслав Недошивин - Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Внелитературные средства борьбы в литературе родились после Октября. Инструментом борьбы стало ГПУ, главным вожаком борьбы – Маяковский.
Пишут, например, и довольно часто, что он был брезглив. Носил с собой стаканчик для питья, обтирал руки одеколоном после рукопожатий, даже за перила, поднимаясь по лестнице, держался через полу пальто. Но, увы, в главном своем деле – литературе – мало чем брезговал. Теперь, приезжая в Питер, он останавливался только в «Европейской», и всегда в 25-м номере. Здесь заготовил фразу, с которой прогремит в 1926-м: «Мы случайно дали возможность Булгакову пискнуть – и пискнул». Речь шла о Михаиле Булгакове и его бессмертной пьесе «Дни Турбиных». Здесь назовет Ахматову и Мандельштама «внутренними эмигрантами». Натуральный донос! Потом по отмашке власти возглавит травлю Пильняка и Замятина – первую всесоюзную кампанию такого рода. Да, Серебряный век был отстрелян, под прицел ставилась теперь вся неподдельная литература. И неудивительно, что в «салоне» Бриков, в доме поэта все теснее стали топтаться чекисты: Горб, Горожанин, Эльберт, супруги Воловичи и главный спец по культуре – Яков Агранов, Янечка, «милый и застенчивый». У «милого Янечки» были неприятные руки, пишет Галина Катанян, «покрытые каким-то пухом, и короткие тупые пальцы». Знала бы, что эти руки были по локоть в крови. Этот «эпилептик с бабьим лицом», как скажет о нем Роман Гуль, стал «палачом русской интеллигенции». Жданов, растерзавший в 1946-м Ахматову и Зощенко, дитя рядом с ним. В 1919-м Агранов арестовывает и ведет «дело» дочери Льва Толстого (приговор: три года концлагеря). В 1921-м руководит следствием по «Таганцевскому делу» (расстрелян Гумилев и еще шестьдесят шесть человек). Он занимается «делами» патриарха Тихона, ученых Кондратьева и Чаянова, поэта Ганина, которого без шума расстреляют в 1925-м. А вообще, его имя и имена чекистов, «гонявших чаи» у Бриков, мелькают в «делах» Мандельштама, Клюева, Бабеля, Лившица, Васильева, Пильняка, Мейерхольда, Заболоцкого. Я называю лишь процессы, касающиеся литературы, хотя Агранов вел все сколь-нибудь значительные «дела» – от Кронштадтского мятежа до «Ленинградского центра». Недаром «милый и застенчивый Янечка» довольно быстро стал начальником секретнополитического отдела ГПУ, а затем и замом самого наркома Ягоды. И он же, первый надсмотрщик над литературой, основатель и глава Литконтроля, самой жестокой за всю историю человечества цензуры, он – это кажется непредставимым – стал близким другом первого поэта. А еще, как утверждают ныне, любовником Лили, той, кого Маяковский упрямо звал женой. Защитники ее опровергают это, но сама она на вопрос литературоведа Дувакина об этой «молве» промолчала. «Если бы молва была молвой, – пишет журналист Ваксберг, – Лиля решительно заявила бы, что речь идет о сплетнях». Она никогда не скрывала своих «любовей», но про Агранова молчала… Молчала, но и не опровергала[216].
Итак, подобьем итог: хитроумный теоретик революционного искусства Осип Брик; «чемпионка среди ведьм», по выражению поэта Вознесенского, Лиля Брик; «шурующий» за границей коммунист Арагон; мастер как одиночных «экзотических» убийств, так и вселенских политических шабашей Агранов и первый поэт революции Маяковский – все они одна семья. Кто мог устоять против такого «семейного предприятия»? Но именно этот союз могильщиков литературы стал, не мог не стать ловушкой для всех пятерых.
Для поэта он кончился пулей. Цветаева еще в 1927-м в письме Пастернаку назовет его «падшим Ангелом» и для себя в своих тетрадях запишет: «Маяковский ведь бессловесное животное, в чистом виде СКОТ… Было – и отняли (боги). И теперь жует травку (любую)». А Бунин после смерти поэта скажет: «Думаю, что Маяковский останется в истории литературы большевистских лет как самый низкий, циничный и вредный слуга советского людоедства, по части литературного восхваления его и тем самым воздействия на советскую чернь… И советская Москва не только с великой щедростью, но даже с идиотской чрезмерностью отплатила Маяковскому за все его восхваления ее, за всяческую помощь ей в деле развращения советских людей, в снижении их нравов и вкусов». Сам Маяковский, летящий к стремительному концу своему, кажется, только начинал ощущать это. А вот другие самоубийство его предчувствовали заранее. Вновь ирония судьбы, но именно из «Европейской», за год до самоубийства поэта (!), вышел с компанией писателей Зощенко и, говоря о Маяковском, вдруг сложил молча два пальца у виска, показав, что именно так поэт и застрелится[217]. Ошибся в малом – поэт стрелял себе в сердце…
Лиля в старости напишет сестре: «История дала нам по поэту». Дала?! История ничего им не давала. Они сами выцарапали и крепенько держали и Маяковского, и Арагона в своих ручонках. Это даже скучно доказывать. Но даже если бы и дала, что они сделали с ними? Маяковский, запутавшись во лжи, застрелился. Арагон, изменив интересам своего народа, признался перед смертью: «Моя жизнь – страшная игра, в которой я проиграл. Я испортил ее с начала до конца». Повинится перед смертью и Эльза Триоле: «Муж у меня коммунист, коммунист по моей вине; я орудие в руках советских правителей, а еще я люблю драгоценности, люблю выходить в свет, в общем, я дрянь…» Но главная виновница и перед смертью не раскается. Правда, завещает распылить свой прах над полем – не оставлять могилы. Кстати, в 1968 году не случайно в письме к Эльзе обмолвится: «Жить здорово надоело, но боюсь, как бы после смерти не было еще страшнее».
Что ж, заканчивая книгу о поэтах, признавшись в любви к Блоку, Гумилеву, Мандельштаму, Есенину, ко всем остальным, чей гений загубила тупая власть, признаюсь и в другом: да, я ненавижу прямых и косвенных убийц их! А эта «компания», с Лилей и Аграновым, именно командой убийц Серебряного века и была… И этот факт не опровергнуть уже ничем…
Друг Маяковского и Бриков Бурлюк сказал: «Любовь и дружба – слова. Отношения крепки, если людям выгодно друг к другу хорошо относиться». Так Лиля к поэту и относилась. В письмах она «милого волосика» (так называла Маяковского) целовала и тысячу раз, и миллион – в зависимости от того, что просила (духи, пижамку или автомобиль из Парижа), а на деле презирала. «Разве можно, – говорила, – сравнивать его с Осей? Осин ум оценят будущие поколения». А Володя? «Какая разница между ним и извозчиком? Один управляет лошадью, другой – рифмой». Это ее слова! Дословно! Но поэт нужен был ей ради сытого благополучия, проще – из-за денег[218].
Деньги, выгода-с, вот и вся любовь! В предсмертном своем письме поэт подчеркнул: «Товарищ правительство, моя семья – это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская» и попросил устроить им «сносную жизнь». И что же? Сначала Лиля участливо посоветует юной Полонской, растерявшейся после самоубийства поэта, не ходить на похороны его: «Не отравляйте… последние минуты прощания с Володей его родным», а потом, ссылаясь на этот факт, на отказ присутствовать на похоронах, порекомендует Веронике не претендовать и на наследство. Все, как видите, просто, и все – подло!