Джон Чивер - Семейная хроника Уопшотов. Скандал в семействе Уопшотов. Рассказы
— Буби любит вас, — сказал я.
— У Энтони куча предубеждений, — сказала она. — Я иной раз думаю, что он слишком поздно женился. Например, я предложила вступить в местный клуб. Он мог бы научиться там играть в гольф, а вы знаете, сколько можно решить дел за игрой в гольф. Буби мог бы завязать немало выгодных деловых контактов, вступив в клуб, а он считает, что я говорю глупости. Он не умеет танцевать, а когда я предложила ему взять несколько уроков танцев, он опять сказал, что я говорю глупости. Я не жалуюсь, право же — нет. У меня, к примеру, нет мехового пальто, и я ни разу не требовала его у Буби, а вы прекрасно знаете, что я единственная женщина в округе, у которой нет мехового пальто.
Я неуклюже закончил беседу, так и не сумев внести ясность в сумятицу супружеских отношений моих друзей. Все мои слова были, конечно, ни к чему, и дело не пошло на лад. А о том, как развивались события, я знал от Буби, который каждое утро давал мне в поезде отчет. Он не понимал, что в Америке не принято, чтобы мужчины жаловались на своих жен, — это непонимание было глубоким и мучительным. Однажды утром на вокзале он подошел ко мне и сказал:
— Вы ошибается. Очень ошибается. В тот вечер, когда я сказал вам — она помешался, вы сказал мне — это пустяк. Теперь слушайте! Она покупает рояль, и она нанимает учитель пения. И все мне назло. Теперь вы понимаете, что она помешался?
— Нисколько Грейс не помешалась, — сказал я. — И ничего плохого нет в том, что она любит петь. Вы должны понять, что она хочет сделать карьеру вовсе не вам назло. Почти все женщины в нашей округе мечтают об этом. Маргарет три раза в неделю ездит в Нью-Йорк учиться актерскому мастерству, и я вовсе не считаю ее вредной или сумасшедшей.
— Американские мужчины не имеют характер, — сказал Буби. — Все они коммерсанты и мещане.
Я бы ударил его, если бы он не повернулся и не отошел от меня. Нашей дружбе явно наступил конец, и я почувствовал огромное облегчение, так как мне стали до смерти надоедать его рассказы о помешательстве Грейс, а что-либо изменить в его взглядах или как-то просветить его не представлялось возможным. В течение двух, а то и больше недель он не беспокоил меня, а потом однажды утром снова ко мне подошел. Лицо у него потемнело, нос вытянулся, и в манере держаться появилось что-то явно враждебное.
— Вот теперь вы согласится со мной, — сказал он мне по-английски, когда я расскажет, что она творит. Теперь вы увидит, какой она вредный. Он вздохнул и со свистом выпустил воздух сквозь зубы. — Она хочет давать концерт! — выкрикнул он, повернулся и пошел прочь.
Через несколько дней мы получили приглашение послушать Грейс у Эболинов. Миссис Эболин — это наша провинциальная муза. Благодаря своему брату, романисту У.Х.Тауэрсу, она приобрела знакомых в литературных кругах, а щедротами своего супруга — преуспевающего зубного хирурга довольно большую коллекцию картин. На стенах ее дома можно увидеть Дюфи, Матисса, Пикассо и Брака, но картины, подписанные этими именами, прескверные, а как муза миссис Эболин на редкость ревнива. Любую другую женщину с такими задатками назвали бы у нас в округе вульгарной плагиаторшей. Все картины написаны, конечно же, ею самой, и любой поэт, приезжающий на уик-энд к Эболинам, становится ее поэтом. Она выставит его на всеобщее обозрение, будет просить его почитать и даже разрешит вам пожать ему руку, но если вы попытаетесь сблизиться с ним или станете говорить с ним больше минуты-двух, она тут же встрянет с видом алчной собственницы и таким тоном прервет вас, точно застигла за кражей столового серебра. И вот Грейс, как я подозреваю, стала главным бриллиантом в ее короне. Концерт был назначен на воскресенье во второй половине дня; погода стояла чудесная, но поехал я с большой неохотой. Возможно, это повлияло на мое восприятие, но и все вокруг говорили, что Грейс пела ужасно. Она исполнила около дюжины песен — преимущественно на английском языке, преимущественно допотопных и о любви. Буби отчаянно вздыхал между номерами, и я знал: он считает, что все это Грейс задумала от безграничной своей злости — и складные стулья, и вазы с цветами, и горничные, ожидавшие, когда настанет время подавать чай. По окончании концерта Буби держался любезно — только нос у него стал поистине огромным.
Какое-то время мы не встречались, затем однажды вечером я прочел в местной газете, что Маркантонио Парлапьяно попал в автомобильную катастрофу на шоссе номер 67 и находится в Платнеровской больнице. Я тотчас поехал туда. Разыскав на этаже сестру, я спросил, где можно его найти, и она весело сказала:
— О, вы хотите видеть Тони? Бедный старина Тони! Тони ведь не спикает инглиш.
Он лежал в палате с двумя другими больными. У неге была сломана нога, выглядел он ужасно и чуть не плакал. Я осведомился, когда он предполагает вернуться домой.
— К Грейс? — переспросил он. — Никогда. Я туда никогда не вернется. Теперь у нее живут отец и мать. Они добиваются, чтобы мы разъехались. Так что я уезжает в Верона. Сажусь на «Коломбо» двадцать седьмого числа. — Он всхлипнул. — Знаете, о чем она меня просит? — сказал он.
— Нет, Буби. О чем же?
— Она просит, чтобы я переменил имя. — И он расплакался.
Я проводил его в порт и посадил на «Коломбо» — не столько потому, что такая уж была у нас дружба, сколько потому, что я люблю корабли и морские путешествия. Больше я его не видел. Конец этой истории имеет к нему не больше отношения, чем описанная мною стена в Вероне, но я вспомнил о Буби, когда произошло то, что читатель прочтет ниже, и я решил включить это в рассказ о нем. Дело было в Симферополе, что находится в шестидесяти милях от Ялты, в глубине материка, за Крымскими горами. Приехав с побережья на такси, я ждал самолета на Москву, и тут мне попался один американец. Мы оба, естественно, очень обрадовались возможности поговорить по-английски, тотчас отправились в ресторан и заказали бутылку водки. Мой новый знакомый работал инженером на заводе химических удобрений в горах и летел на родину в полуторамесячный отпуск. Мы сели у окна, выходившего на довольно пустынное летное поле. У нас в Штатах так выглядят частные аэродромчики, разбитые в пригородах главным образом для чартерных самолетов. Зал был радиофицирован, и молодой, очень чистый и певучий женский голос что-то объявлял по-русски. Что именно, я толком понять не мог, но, по-моему, Игоря Васильевича Крюкова просили подойти к билетной кассе «Аэрофлота».
— Сразу вспомнилась жена, — сказал мне мой новый знакомый. — Из-за этого голоса. Сейчас мы в разводе, но были женаты пять лет. Всем она была хороша. И смазливая, и аппетитная, и умная, и любила меня, и отлично готовила, и даже кое-какие деньжата имела. Собиралась стать актрисой, а когда ничего у нее не получилось, не разочаровалась, не озлобилась. Просто поняла, что не выдерживает конкуренции, и махнула на это дело рукой. Словом, она не из тех баб, которые потом принимаются ныть, будто отказались от блестящей карьеры. У нас была маленькая квартирка в Бейсайд, и жена стала искать поблизости работу, а поскольку она была натренированная — я хочу сказать, голос-то ведь у нее был поставлен, — ее взяли в Ньюаркский аэропорт делать объявления по радио. Голос у нес очень красивый — такой спокойный, задорный, певучий, и говорит она без всякой аффектации. Работала она сменами — по четыре часа, ну и делала всякие объявления по радио: «Пассажиров, вылетающих самолетом компании «Юнайтед» в Сиэтл, просят пройти к выходу шестнадцать!», «Мистера Генри Тэвистока просят подойти к билетной кассе компании «Америкэн»!», «Мистера Генри Тэвистока просят подойти к билетной кассе компании «Америкэн»!» По-моему, эта девушка сейчас объявляет нечто подобное. — Он мотнул головой в сторону громкоговорителя. — Работа у жены была отличная: она ведь была занята всего четыре часа в день, получала куда больше меня и располагала достаточным временем, чтобы и по магазинам походить, и обед приготовить, и проявить внимание к мужу, а она по этой части была большая мастерица. Ну, когда у нас на банковском счету накопилось тысяч пять, стали мы подумывать о том, чтоб завести ребенка и перебраться в пригород. К тому времени она работала в Ньюаркском аэропорту уже лет пять. И вот как-то вечером перед ужином сижу я, пью виски, читаю газету и вдруг слышу, она на кухне произносит: «Прошу пройти к столу! Ужин готов. Прошу пройти к столу!» Произносит этим своим певучим голосом, каким читает объявления в аэропорту; я обозлился и говорю: «Лапочка, не разговаривай со мной так таким голосом», а она снова: «Прошу пройти к столу!» — совсем как если б говорила: «Мистера Генри Тэвистока просят подойти к билетной кассе компании «Америкэн»!» Тогда я ей говорю: «Лапочка, у меня такое чувство, точно я сижу в аэропорту и жду самолета. Я хочу сказать, у тебя очень красивый голос, но ты говоришь как машина». Тут она мне отвечает этим своим тщательно модулированным голосом: «Боюсь, теперь уж ничего не поделаешь» — и улыбается этакой заученной сладенькой улыбочкой — так улыбаются служащие авиакомпаний, когда твой самолет задерживается на четыре часа, и ты не успеваешь пересесть на другой самолет, и тебе предстоит торчать целую неделю в Копенгагене. Тут мы сели ужинать, и, пока мы ужинали, она говорила со мной все тем же ровным, певучим голосом. У меня было такое ощущение, будто я ужинаю, а рядом крутится магнитофонная лента. Ну, после ужина мы посмотрели телевизор, потом она легла и кричит мне: «Прошу в постель! Прошу в постель!» Точно приглашает пассажиров, вылетающих в Сан-Франциско, пройти к выходу номер семь. Я лег, утешаясь мыслью, что наутро все наладится.