Полунощница - Алексеева Надежда "Багирра"
– Не, это финские, эм-двадцать восьмые, «шпицы» – ушки-то видишь?
– Приклад, похоже, из карельской березы выточили, черти.
– Командир, ты сейчас как цыган, глаза горят.
– Ты не рад, что ли?
– Рад? Да этим можно весь остров укокошить. Сколько нас? Сотни две осталось с персоналом – из каждого ствола расстреляй обойму-две, и…
Подосёнов уже покачивал в руке гранаты М-41. Новенькие, пахнущие металлом, ребристые. Он знал, что Васька ни битого зверя не считал, ни врагов. Надо – стрелял. Хотя снайперу считать убитых почетно, иные в их стрелковой бригаде выцарапывали на прикладах цифры. Округляли, для красоты прибавляли: двести или, там, сто двадцать три.
В лодку садились уже по потемкам. Ладога гладкая, с кругами от рыбин, с морщинками от водомерок.
– Помнишь, как с Красного филиала лося волокли? А, командир?
Проплыл ужик, безногий, безрукий, извиваясь всем телом, приподнимаясь над водой. Змея, а яда нету. Подосёнов все еще злился на Ваську, что так скоро назад отчалили. И с собой ничего не взяли. Васька убеждал, что они не дотащили бы, нужен третий. Семена вот с его лодкой взять, к нему туда пара «шпицев» ляжет.
– А лось-то, лось: чуть лодка не потопла! – все вспоминал Васька. – Ну и туша. Ползимы его ели всем интернатом, благо ледник есть. Семен мне не верит, говорит, не водится лось на Валааме.
– Да он сам лопал эту, как ее, лосятину.
– Ну, говорит, а из чего вы его убили? Из пистолета наградного, что ли?
– Обабился с суднами и книжками своими.
– Командир, ты вечный, я не пойму? Нас не будет, а ему жить, паспорт получит, и все, считай, мужик.
Подосёнов отвернулся. Возле Никольского загорелся один-единственный бакен, отсвет на воде заколыхался. Речкой запахло, летом, детством.
– Вон у него какая девка, такие силу признают.
– Тебе-то откуда знать.
Подосёнов спохватился, обернулся на Ваську, но тот даже не обиделся.
– Патронов тебе, что ли, жалко?
– Да при чем тут. Толку не выйдет с него: в мать пошел.
Глава 4
Психушка. Между собой инвалиды так и называли Никольский филиал. Откашливаясь, поправлялись только в разговорах с чужими. Молоко в психушку Семен доставлял раз в три дня. Две дюжие бабы с фермы грузили бидоны в лодку. Пока отталкивался от берега, заводился, бидоны молчали. Дорогой принимались жаловаться Семену на жизнь: «Блин, звяк, блин, блин». Семен порой думал, что обитатели психушки выходили именно на звон бидонов, не на моторный гул. Они слышали, что хотели. Выучились видеть то, что их не тревожило, – разъяснял Цапля психиатрию.
Семен уже и сам не помнил, сколько лет навещал контуженного Летчика. Выбирал момент, когда в палате никого не было: не суетились санитарки, натирая пол или выплескивая в одно ведро из всех суден, не заходил Цапля с осмотром, – и начинал говорить. Глаза контуженного были широко раскрыты, голова повернута в сторону, как будто он обдумывал сказанное Семеном. И слова эти были так важны, что контуженный моргнуть боялся. Сплетничали, что он летчик. Герой Союза. Чудом выжил. Война оставила ему только голову на плечах. Руки, ноги оторвало взрывом, слух «раскололся до гула», как говорил Цапля, речь пропала, лицо застыло и не старело. Все так и звали его – Летчик.
Летчик лежал в отдельной палате, спеленутый, как всегда. «Ноги и руки еще отрастут», – думал Семен, когда ходил в первый класс. Мать, тогда служившая медсестрой в психушке, отгоняла его от Летчика подальше. Запрещала трогать острые булавки, державшие одеяло. А какая в них нужда? Летчик никогда не шевелился.
– Ты не боись, ладно? – На вид Летчик был короткий, маленький, Семен всегда говорил ему «ты». – Новых всего четверо. Смирные, на излечение прибыли еще на той неделе. Мать говорит, самый старший из них, наверное, бывший профессор. – Семен перешел на фальцет, передразнивая мать: – О-очень обходительный Илья Ильич.
Прыснул.
– Только вот спирт у нее куда-то исчез, непонятно, чем теперь делать обработку? Ну, это, самоваров протирать.
Тут Семен смутился: Летчик тоже самовар. Для всех, кроме него. Но Летчик ничего, слушал.
– Обходительный этот с ногами, с руками. Полинявший какой-то весь, взгляд и тот выцвел, возле него крутится молодой, бойкий такой, подтянутый. Глаза у него странные: не пойму даже, чего не так с ним. Эндокардит в медкарте записан. Теперь, видишь, и невоевавших присылают.
Семен задумался, представляя себе этого молодого.
– Ну и двое еще, те точно инвалиды, вопросов нет: один тощий, культю без кисти на перевязи носит, другой здоровенный, хромой, с клюшкой ходит, на санитарок глазеет. Цапля собирал их в кабинете у себя насчет спирта, так они в несознанку. Линялый сказал, мол, мы люди новые, чужого не трогаем.
Летчик смотрел в стену.
– Думаешь, откуда я знаю? Да под окно прикатил чурку из магаза, на которой мясо рубят, стою, все слышно. А че, ни хрена себе, вдруг они?..
Летчик понимал: дело деликатное. Даже глаза на секунду прикрыл.
– Ну ничего, я же тебе говорил, что стрелять учусь?
Семену показалось, что у Летчика блеснул в глазах интерес.
– Васька обещал ТТ свой дать поносить, когда пристреляюсь. Так что ты не боись. Некогда ездить на стрельбы, конечно, и колени потом все в земле, видишь, во? – Семен приподнял халат. – Не ототрешь. Сейчас вот туда, потом к Ёлке.
Семен глянул на часы и дернулся, как будто оса его ужалила. Затараторил:
– Вчера с медсестрами танцевали. Здоровенный этот попросил дядю Гену вдарить вальс… Думаешь, и Ёлка придет к ним на танцы? Ну та, которая заходила к тебе с ребятами. Я вот думаю, может, это…
– Может, хватит уже? – Санитарка с бутылью мутного бульона в руках стояла в двери. – Дай человеку поболеть спокойно. Иди молоко свое выгрузи, не то контингент потопит его вместе с лодкой. Ну?
Стерва. Семен вышел из палаты. Хлопнул дверью. Он всегда так делал: саданет и тут же припадет к щелке. Все надеялся, вдруг Летчик привстанет. Нет. Только санитарка потянулась к контуженному с полной ложкой. Семен громко затопал. Замелькали двери, плакаты с «новейшими» протезами, которые так и не завезли на остров. Скрипел разбитый кафель под кедами. В ноздрях нашатырь и моча. Ряд подслеповатых ламп – стены не то белые, не то желтые. Чешуйки коричневой краски на двери, холодная ручка.
Семен вышел на воздух.
На крыльце церкви грелись старики. Сумасшествие у них привычка. Им уже ни к чему обретать нормальность. Каждый день талдычат друг другу о своих деревнях. В отличие от баек «боевых» инвалидов с Центрального, войны в их рассказах не было. Только пашни, запруды, плесы, грибы, колдобины, грабли, сенокос, крынки молока, доярки. Войну их сознание вытеснило, так, кажется, это называется.
Стены церкви были в привычных царапинах: «Витек + Люся», «Иван», «Тамбов». Дверь болталась на одной петле – никто не собирался ее ремонтировать, пока не придумали идеологии для этого места. Для собраний в церкви было слишком гулкое эхо, хорошо ложилась только песня. Прям под потолок взлетала – санитарки тут спевки устраивали раньше. Теперь им мешал сквозняк. Старели, наверное. Или надоело.
У мостков, соединяющих психушку с Центральным, привычная компания. Полосатые пижамы, щербатые улыбки, дурацкие позы. Вроде бы каждый из тех, кому «показана рыбалка», занят делом. Только ни один ничего не выловит. Пузатый, выворотив в церкви высокий крест, бил им по воде, как ломом прорубь освобождал. Отложив крест в сторону, запахивал пижаму, приплясывал, снова брался за дело.
Другой, совсем старик, сидел на камне и плакал. Голова косо перебинтована. Еще живой, значит: неделю назад крыса ночью цапнула старика за ухо, отхватила мочку. На Центральном люди шумели больше, стучали костылями, резались в домино, курили. Танцы опять же. У Васьки был пистолет, из которого он застрелил одну хвостатую. Крысы побаивались. А тут – наводили свои порядки. Зимой Семен видел, как, подпрыгнув, крыса выхватила бутерброд у одного юродивого изо рта. Тот не заметил даже, куснул воздух и до вечера всем жаловался на зубную боль. Цапле про крыс доложили. СЭС не приехала – сообщение с островом закрылось до апреля, но и котов заводить на территории психушки запретили. Хотя один с Центрального сюда все же наведывался: желтый, без клыка.