Ясновидец Пятаков - Бушковский Александр Сергеевич
– Миша! То, что мы сейчас узнали, у меня в голове пока не умещается. Боюсь, что и у вас тоже. Ясно одно: это надо пережить и как следует обдумать. Ступайте, помыслите и завтра приходите. Будем решать, как действовать дальше. Только никому пока ни слова, не то обоих нас переместят в другую клинику. А мне сейчас ещё придётся поговорить с нашим завотделением. Гавриил попросил. По поводу Витюши.
– А что такое? – Я уже собрался уходить, но почувствовал неясную тревогу.
– Гавриил мне показал: у Витюши опухоль в желудке. Надо как-то убедить заведующего обследовать Виктора.
– Так пусть Гавриил заведующему и покажет! – Я заметил, что мы с шефом не сговариваясь стали называть Гаврика полным именем.
– Он не хочет ему открываться. Стесняется. Боится напугать.
– Интересно. Нас с вами, шеф, он не стесняется и напугать не боится, а доктора…
– Мы с вами, Михаил, оказались рядом в напряжённый момент, и ему пришлось нам довериться, а доктор – учёный. Может не услышать. Или отреагировать не так.
– А что вы ему скажете? Откуда вы узнали, что у этого Витюши в желудке? Врать-то нельзя, вы лучше меня знаете!
– Попробую сначала Витю убедить, чтобы он сам к доктору обратился. Виктор ведь заметил, что я услышал Гавриила. Подумал, правда, что это я от сотрясения.
– А если…
– Всё, Миша, ступайте! Вам и без этого есть о чём подумать. До завтра.
И Чингисхан без чрезмерного давления пожал мне руку.
Домой мне добираться далеко, но я решил идти пешком. Раньше я был уверен, что на ходу лучше думается. Особенно с грузом на плечах. Бредёшь себе монотонно или энергично шагаешь, вынашиваешь мысль или выхаживаешь. С каждым шагом она, как заготовка деревянная под наждачной бумагой, становится всё глаже и удобнее, всё более похожа на игрушечного зайца. Если же долго идти безлюдными местами, кромкой леса или тропочкой в горах, можно, например, дословно вспомнить «Мцыри», которого читал когда-то однажды в школьной хрестоматии.
Однако не на этот раз. Сейчас необъятное размышление, семя которого проникло в мою голову из больничной палаты, представилось мне баобабом, внезапно выросшим среди карликовых берёз полярной тундры и пустившим корни сквозь вечную мерзлоту до самого ядра земли. Крона его, в которой гнездятся птицы, не видна в облаках, а ствол не обхватить и целым племенем моих пигмейских мыслей. Тем более не перерубить его их каменными топорами. Измочалишь разве что кору… Сказано ведь русским языком: никакого художества! Тем более такого бестолкового. Так куда же меня понесло?
Я остановился, осмотрелся. Кругом зима, вечерний город. Горят почти все фонари вдоль моего проспекта, но многие окна в домах уже погасли. Звуки придавлены медленным снегом. Прохожих мало, как и машин. Из этой точки пространства и времени всё, что привиделось в больнице, кажется мне мутным сном. Давай, Медвежонок, по-честному. Чего ты так испугался? От чего напрягся, чему поверил? Найди слова!
Испугался ты реальности того, что показал тебе Гаврик, того, что ты понял: так оно и есть. Через свою сломанную голову и треснувшую спину этот Гаврик вдруг установил связь с чем-то более реальным, чем зимний город, снег и фонари, машины и прохожие. Предупредил тебя, что за спиной обрыв, и оглянуться нельзя – засосёт и утянет за край.
Но что же там страшного, за этим краем? Неужели есть что-то хуже боли и страха смерти? Теперь ты точно знаешь, что есть. Это… Это… Ну скажи хотя бы сам себе, Миша, осмелься! Это отсутствие веры. Утрата надежды. Бесконечное падение с обрыва, когда исправить ничего нельзя. А ещё промозглый стыд, заполнивший ту пустоту внутри тебя, где могла быть жалость и тепло приязни к таким же, как и ты, падающим. Где могла бы жить любовь, скажи, не бойся!
А Гаврик знает, как отползти от края. Вот и шеф поверил, стал похож на большого ребёнка. Его, кажется, сильнее меня впечатлило открытие, что Гаврик видит наши мысли. А главное то, что это нестрашно, что он добрый и стесняется, что сердце у него за нас болит. И ещё – он открыл нам себя, и стало ясно: он такой же, как мы, не лучше и не хуже, и надо нам быть заодно. Нужно нащупать путь от обрыва, срочно начать что-то делать, так увидел я мысли Гаврика. Кстати, моему шефу, как я понял, довелось узнать от него много больше, чем мне, и вот…
Как только я ушёл из больницы, шеф подошёл к Витюше и выложил ему всё начистоту. Ну то есть всё о его болезни. Зачем вот так в лоб? Разве так поступают нормальные философы-натуралисты, пусть и с черепно-мозговыми травмами? Конечно же, Витюша испугался, разозлился и окрысился. Сказал с улыбочкой, что задушит Гаврика подушкой, но, оказалось, нисколько не шутил. А Гаврик тоже молодец, ни слова, ни полмысли, ни Витеньке, ни шефу. Шеф и не знал уже, куда деваться, лежал и караулил Витю. Под утро всё же сломался и уснул. Тут Витя молнией метнулся (что значит тюремная закалка!) и ну давить подушкой Гаврику на забинтованное лицо! Запрыгнул ему на грудь, как в седло, коленями не даёт ему руки поднять, а локтями жмёт подушку изо всей силы. Гаврик лежит, даже не дёргается. Чингисхан проснулся, вскочил, кинулся к Витеньке и видит – тот весь побледнел, аж татуировки почернели на жилистых руках, и кровь на губах запузырилась, на подушку капнула. Поплохело Вите, захрипел, с Гаврика свалился, задушить его немного не успел. Шеф его подхватил, на койку отнёс и бегом за дежурным врачом.
Когда на следующий день после работы явился я в палату номер пять, Витюша был уже в реанимации, а Чингисхан бесцельно курсировал по коридору от палаты до поста и обратно, руки сцеплены за спиной, брови нахмурены. Глубоко, как видно, размышлял. Да и было о чём.
10
Накануне я, придя домой, провёл ревизию своей двадцатитрехлетней жизни в том ракурсе, как увидел её Гаврик, ну и я – его глазами. Результат оказался плачевным. В моём активе не нашлось ни одного приличного поступка, который бы оправдывал моё существование. С мыслями же и мечтами всё было ещё хуже. Оказалось, в этой жизни мне гордиться нечем и, судя по итогам первой трети от её предполагаемой общей продолжительности, впору опечалиться и приуныть. Посудите сами. В стройбате, например, я мечтал лишь о том, что, вернувшись, сниму и сожгу свою форму, куплю рубаху в клетку, синие джинсы, рыжие мокасины и стану прогуливаться по летнему городу, жуя мороженое и разглядывая девушек. Это всё. (Хотя мороженое вроде не жуют.)
С уверенностью говорю о первой трети потому, что никому из моих бабушек и дедушек не удалось преодолеть барьер семидесяти. Надежда на Марусю, папину маму, крайне зыбка, поскольку у неё в шестьдесят шесть уже расцвёл букет диагнозов, несовместимых с долголетием. («Букет расцвёл» – наверное, так не говорится.) И пусть папаша, утешая свою маму, шутит поговорками типа «скрипучее дерево дольше стоит», она, глядя на него, отвечает злой и горькой прибауткой: «От берёзки и осинки не родятся апельсинки».
Все мои предки были работягами. Образования не получили. Один дедушка был плотник, другой – лесник и заодно боец скота. Одна бабушка доярка, а другая повариха. Мама – швея-мотористка. И только папа Стасик стал инженером-электриком, окончив факультет заочно. Как можно стать электриком заочно, я не представляю, это ж не юрист, не литератор! Хотя электрик ошибается лишь дважды, и впервые – когда выбирает дело жизни. Поскольку папа всё ещё живой, значит, вторая ошибка у него впереди, и либо знания он получил основательные, либо ему везёт – одно из двух.
Везёт ему, однако, не всегда. Я сказал бы, что иногда ему везёт как утопленнику, но в нашей семье не принято так говорить. Дело в том, что младший брат мой Гриша утонул, когда нам было семь и девять соответственно.
Мои родители поженились, переехали из деревни в город и поселились в общежитии. Они были молоды и, допускаю, временно счастливы, хотя им тогда, конечно же, так не казалось. Быт трудный, денег мало, вокруг растёт и цветёт разруха. Она зреет в головах, как утверждал один профессор, а плодоносит везде: в полях, в деревне, в городе. В домах, на улицах, в цехах. Папа работал на заводе и учился в институте, а мама Надя шила на машинке дома. Завод загнулся, институт перешёл на платную форму обучения и сосал из папы тощие соки. Папа халтурил в трёх местах и ещё дворничал вокруг. Заказы на шторы и пододеяльники перепадали маме всё реже.