Наталья - Минчин Александр
(и последняя)
Любовь как акт лишена глагола. И. Б.
В девять утра я торчу у телефона. Проклятые общежильцы уже стоят цепочкой к автомату, не спится им поутру. И что у людей за дела такие важные в девять утра, не понимаю. Наконец мои торопливые пальцы добираются до телефона, а рука набирает номер, торопя диск назад. Она сразу снимает трубку.
— Санечка?.. Я думала, ты уже не позвонишь…
Меня даже не током прошибает от этой мысли.
— Наталья, тут очередь… и за мной еще…
— Я думала, что тебе вчера что-нибудь не понравилось и ты…
— Ну что ты, наоборот — все прекрасно.
— Может, я что-то не так сделала…
Она замолкает, а я говорю:
— Наталья, хочешь поехать сегодня на мотогонки по льду? Это моя страсть — гонки. Все, что способно гоняться, я обожаю без ума.
Она смеется:
— Очень хочу, Санечка, я никогда не была. А кто выступает?
— Лучшие гонщики Москвы, Питера, Швеции, Англии, чемпион мира — чех Шваб. Что там будет, ты себе не представляешь!
— Во сколько мы встретимся? — спрашивает она.
— Прямо сейчас.
— Саня, мне надо хоть раз в институт для приличия заглянуть за эти недели. Чтобы узнать, не выгнали ли меня.
— …
— Ну, Саня, пожалуйста.
Я снисхожу — теряя ее на полдня.
— Хочешь встретиться прямо перед началом?..
Видимо, я слишком красноречиво молчу.
— Нет, лучше я сразу, как освобожусь, приеду к тебе…
— Спасибо, — я сияющими глазами смотрю на очередь, которая недовольно косится на меня, — я очень рад.
Она прощается со мной. Я иду наверх в комнату, она пустая. Сажусь на кровать и начинаю тосковать. Больше всего я ненавижу в жизни — ждать. А, это я уже говорил. Ужас, пытка, каторжная мука — сидеть отсчитывать, терпеть минуты, получасия, часы. Доедет она туда, в лучшем случае, в пол-одиннадцатого, ей надо собраться, не может же она побежать голой в институт, потому что я ее жду. Я раздражаюсь и становлюсь дерганым. Пробудет там как минимум часа два, это полпервого-час. И в результате, когда я дожидаюсь, со злости говорю не то и — поругаюсь. Потом, если она даже возьмет такси, дороги скользкие, уйдет минут сорок, итого где-то около двух. Я злюсь и говорю не то, что думал, не то, что хотел или чувствовал. Плюс час на всякие неожиданности. Тем более, когда ждешь, всегда что-нибудь случается, в итоге три часа дня — не раньше. А что мне делать до трех дня, сейчас полдесятого, — вешаться, что ли?! Я откидываюсь на кровать. Все-таки жизнь наша (и ваша тоже) несправедливо устроена. С этими мудрыми максимами-сентенциями я задремал, уткнувшись в кровать.
Я слышу какой-то стук в дверь, очень скромный, не представляя, кто бы это мог быть (не дай Бог, опять та баба, из кухни — на столе), думаю, что это мне кажется, и сплю дальше. Потом мне снится, что с дверью что-то делается и кто-то склоняется ко мне. Чья-то нежная ладонь, совсем как Натальина, проводит ласково по моей щеке. Я приоткрываю глаза, тоска, ждать ненавижу, а тут еще она снится.
— Ой, — восклицаю я, — Наталья!
Она стоит, склоненная надо мной, и ее лицо старается подавить зайчиков, бегающих в глазах, как лучики.
— Я прошла незаметно мимо вахтера, — сияет она, — видишь, какая я, занимаюсь страшным обманом: тайно проникаю к незнакомому мужчине.
Я вздрагиваю от мысли: а если б та была, просто так, здесь, как бы я потом объяснял.
— А как же твой институт?
— Я не поехала, — просто отвечает она.
Слов у меня нет, мыслей тоже. Я лежу и смотрю.
— Санечка, ты считаешь, что это удобная форма общения, если ты будешь лежать, а я буду стоять?
— Ты тоже можешь… а…
— Что я тоже могу? — она внимательно улыбается, глядя на меня.
— Это из другой оперы, прошу прощения.
— Оказывается, мы не такие скромные и целомудренные, как притворяемся…
— Нет, ну, то есть… да, конечно, нет: мы нахальные, резкие, самоуверенные. — Я смотрю, как она улыбается, заметив мое смущение в начале фразы, и мне приятно, что ей приятно. — Иначе не проживешь, — добавляю я.
— Иначе и не надо, — говорит она. И многозначительно смотрит на меня.
Я вскакиваю, бегу умываюсь и возвращаюсь. Она сидит на кровати, у меня. И ей это идет, я имею в виду — на кровати… Эта мерзкая, узкая, скрипкая кровать даже преобразилась и стала прекрасной.
— Санечка, можно я включу музыку?
— Конечно, Наталья, все, что ты хочешь.
Она нажимает на клавиш, и возникает мелодия. Мы долго сидим, ничего не говоря, взглядами обнимая друг друга.
Позже мы идем гулять, выходя из общежития на белый, сугробами лежащий снег. Она достает апельсин большой из сумки, у нее эта красивая сумка, как волшебная, в ней все есть. Мы чистим и корки бросаем на снег. И получаются — апельсиновые корки на снегу. Я думаю, это красиво, как и все, что связано с нею, но ей об этом не говорю. Одурев от холода, мы заходим в какой-то большой подъезд теплого дома, такие иногда встречаются в старой Москве, и прижимаемся, влипнув в батарею на втором этаже. Хочется закурить, и я с грустью думаю, что в кармане у меня копеек пятнадцать на метро. Я лезу в карман дубленки, просто так, и, чудо, там пачка какая-то, без надежды быстро достаю и не верю своим глазам: мои любимые сигареты «Мальборо». Я смотрю на нее, разматывающую шарф.
— Да, Санечка, — невинно отвечает она.
— Наталья, ты знаешь, интересные вещи происходят в нашем общежитии.
— Какие? — с интересом спрашивает она.
— Простым советским бедным студентам кто-то подбрасывает американские сигареты. Наверно, капиталистические акулы, наверняка провокация, — я смотрю на нее.
— Саня, ну не обижайся. Ты же не хочешь так брать. Это же чепуха, мелочь. Они мне ничего не стоят. Ну, хочешь — плати мне за них… Они тебе нравятся.
— Наталья, я не хочу, чтобы ты мне что-то давала или дарила, — не ты мужчина, а я. Что это такое?!
— Хорошо, Санечка, обещаю, это последний раз.
Я вздыхаю и со смаком закуриваю ароматную сигарету, вдыхая терпкий дым. Зажигалку мне — дает она.
По мере приближения вечера растет моя тоска. Эта идиотская бумажная материя — деньги. Без которых никуда не пойдешь и ничего не сделаешь. Вопрос денег — деликатный вопрос, по-моему, все заварушки у Достоевского происходят из-за денег. А не из-за любви.
Мы заходим в метро, и я гордо меняю последнюю монету, небрежно бросая ее в разменный автомат, будто у меня в кармане еще таких по меньшей мере тысяча. Она берет пятак из моей ладони и смотрит на меня. Я забираю его назад и опускаю монету за нее, для нее — она проходит, потом я. Она смеется и говорит, как приятно общаться с вежливым, галантным молодым человеком. Слышал бы мой папа!
Мы выходим на «Динамо». По мере приближения к стадиону шаги мои замедляются. Становятся тяжелей, и я совсем останавливаюсь.
— Что случилось, Санечка? — спрашивает она.
— Наталья, может, не пойдем? Так погуляем. Что-то мне расхотелось. Я ведь и не люблю особо гонки, страшное дело, знаешь…
— Что ты, Саня? Утром ты говорил, что обожаешь их, что это твоя мечта.
Вот дурак! До того окрылен и витаю в небесах, что даже не подумал, что там платить надо. За билеты.
— Ну-ка, посмотри мне в глаза, — она даже не догадывается, что останавливает меня. — Саня?
— В общем, такое дело… у меня нет… а-а… ну, денег…
Она смеется:
— Но у меня же есть. Пошли, — она берет мою руку.
— Я не могу.
— Саня, ну перестань. Могу я хоть один раз заплатить, ты и так везде платишь. Это мне будет приятно. Пожалуйста, сделай мне приятное, — она вопросительно смотрит в мои глаза.
Мне стыдно до черта: впервые кто-то платит за меня, тем более женщина, еще более — она. Лицо у меня, наверное, бурого цвета, если бы не темный вечер зимнего дня, она бы, конечно, увидела.
Она ведет меня за руку, не спрашивая. В кассы напирающая очередь, и она храбро становится среди мужиков. Я наблюдаю: мне и стыдно, и забавно, и трепетно на душе. Она появляется рядом сияющая, счастливая и говорит: