Анна Борисова - Vremena goda
И вообще вид палаты показался Вере зловещим – из-за полумрака, из-за помигивания датчиков, а в особенности из-за сутулой фигуры, не поднявшей головы от журнала.
Судя по форменной куртке, это был санитар или медбрат. Он сидел боком к двери и не мог не заметить, что кто-то вошел, но не повернулся и чтения не прервал.
– «…Les appareils de surveillance aussi se sont modifiés…»,[8] – бубнил чтец.
Вера перешла на французский:
– Извините за вторжение. Я стажер из России, меня зовут Вероника. Буду жить по соседству…
Никакой реакции.
Человек вообще-то был странноватый. В толстых очках, с зачесанными назад жидкими волосами. Тонкой шее слишком широк воротник.
– Он не ответит, – сказал сзади мягкий голос.
Немолодая полная женщина, тоже в голубой куртке, с табличкой «МАРИНА» на груди, стояла в дверях, дружелюбно улыбалась.
– Я Марина Васильевна, старшая сестра. Я из Риги. А вы стажерка из Москвы, знаю.
Поздоровались, пожали руки.
– Он слабослышащий? – спросила Вера. Она приучила себя не употреблять слов типа «глухой», «слепой», «инвалид».
– Синдром Аспергера. Аутист. Иногда реагирует на внешние раздражители, но нечасто. Нужно дотронуться до плеча.
Марина Васильевна подошла к чтецу, ласково положила руку ему на рукав. Он медленно повернул голову.
– Эмэн, алле динэ. Вентёр трант. Мадам ва манжэ осси,[9] – отчетливо выговорила она с сильным акцентом и показала на капельницу.
У больной чуть дрогнуло восковое веко. Аутист выдернул рукав, наклонился над кроватью и вдруг положил «восковой персоне» ладонь на лицо. Сестра, как ни в чем не бывало, занялась привычным делом: проверила показатели приборов, поправила подушку и одеяло, поменяла содержимое наполнителя.
– У нас по социальной квоте в штате должно быть две персон андикапе.[10] – Рассказывая, сестра протирала ароматической салфеткой костлявые плечи больной, впалую грудь, потом лицо. Под одеялом старуха была совсем голая. – Еще есть Жиль, у него синдром Дауна. Жиль работает в саду, любит цветы, у него неплохо получается. С Эмэном труднее. Не то чтоб труднее, он тихий, проблем не создает. Он у нас очень давно, даже не знаю, сколько лет. Единственное, что ему нравится, это сидеть с утра до вечера возле мадам и читать медицинские журналы. На него хорошо действует.
– А на нее? Ничего, что он ее за лицо трогает?
– Ей все равно. – Марина Васильевна пожала плечами. – Ее давным-давно нет. Одно бедное старое тело, в котором никак не остановится сердце. Вот я у батюшки, у отца Леонида спрашивала. – Она остановилась с салфеткой в руке. – Где пребывает душа у таких, как Мадам? Разлучилась она с телом или нет? Не знаю, говорит, это одному Господу ведомо… Эмэн, лё тан, – снова показала она на часы. – Тан де динэ.[11] Он у нас пунктуальный, всё по часам. Ест точно в одно и то же время. На ужин обязательно сосиску с горошком. Сосиска должна лежать слева, горошек справа. При этом сразу, с первого взгляда видит, если горошин больше или меньше, чем вчера. Лишние откладывает, а если недостача, стучит ложкой. Алле, алле. Опоздаешь. «Эмэн» – это его инициалы, M. N. По-другому не отзывается. Да и на инициалы-то не всегда…
По-прежнему не обращая внимания на Веру, Эмэн медленно встал, спрятал журнал («Вестник нейробиологии») в карман. По идеально прямой линии, едва не задев Марину Васильевну локтем, прошествовал к двери. Походка у него была, как у Железного Дровосека.
Слушать говорливую медсестру было интересно, но всё время смотреть на мумию в кровати-саркофаге не хотелось, поэтому Вера немного прошлась по комнате.
Стол выглядел, словно ностальгическая экспозиция оргтехники из середины девяностых. 386-ой компьютер, поди еще с «Нортоном» (Вере такой купили в третьем классе), смешной игольчатый принтер, монитор с защитным экраном, громоздкий факс. Всё это по нынешним временам уже винтаж, объекты коллекционирования.
А фотографии на стенах – вообще из глубин истории. Какие-то мужчины и женщины с лицами, которых больше не бывает. Шляпки, пиджаки с квадратными плечами, кто-то картинно раскинулся в гамаке. Улица старого города, по виду русского, но почему-то с иероглифами на вывесках. Красавец-брюнет, похожий на Хью Гранта, с деревянной теннисной ракеткой, в белом костюме.
Будто окошки, через которые можно подглядеть внутрь заколоченного дома, ключ от которого навсегда потерян. Чужая жизнь, чужое время.
Одна карточка не похожа на другие. Не домашняя сцена, не портрет, а что-то политическое: по улице идет толпа с флагами и транспарантами. Это-то здесь зачем?
– Она что, какая-нибудь революционерка была? – спросила Вера и сама поняла, что сморозила глупость.
Старуха, конечно, почтенного возраста, но не до такой же степени.
– Сколько ей было… ну то есть, сколько ей лет, не знаете?
Марина Васильевна ответила:
– Знаю. Легко было запомнить, она того же года рождения, что мой дедушка. Тысяча девятьсот пятого.
Ого! Сто пять лет человек на свете живет! Ну, жила-то она, строго говоря, девяносто, дальнейшее не считается, но всё равно – живая история. Точнее, полуживая, подумала Вера и одернула себя. Это был юмор дурного тона, стыдный.
– А звали ее как? Наверное, у нее было имя, отчество?
Она же русская.
Старшая медсестра немного подумала.
– Насчет отчества не знаю. Не уверена, что в карточке оно вообще указано. Может, я не обратила внимание. А имя у неё… Александра. Нет, вру, Александрина. Точно Александрина. Как в песне.
Приятным хрипловатым голосом Марина Васильевна запела, протирая неподвижное лицо живой покойницы: «Александри-ина, уже пришла зима».
Это я
Сегодня опять приснилась смерть. Она освежила мне лицо своим благоуханным дыханием, позвала по имени, сказала, что однажды наступит зима и мне можно будет уйти, потому что всё наконец исполнится. У смерти был голос Ивана Ивановича – высокий, чуть хриплый. Лицо тоже его, мягко-улыбчивое, покойное. Глаза незрячие, но при этом не слепые. Я знаю: это из-за того, что их взгляд обращен не вовне, а внутрь. У меня такой же.
Я размыкаю ресницы, утешительный сон улетает. Сейчас я перестану что-либо видеть, но, как всякий раз перед пробуждением, на миг возникает близко придвинувшаяся физиономия Мангуста. Она вся подергивается, губы кривятся, шепчут: «Помогите мне, а я помогу вам. Иначе будете мучиться долгие годы – у вас крепкое сердце и превосходные легкие… Не хотите? Ну так любуйтесь!» В зеркале появляется жуткое скособоченное лицо со стекающей по щеке слюной, бритым лбом, горящими глазами. Это последняя картина, которую я видела наяву перед тем, как ослепнуть. Она, как и гримасы Мангуста, мучает меня все эти годы.