Захар Прилепин - «Лимонка» в тюрьму (сборник)
Некоторые исследователи утверждают, что 100% населения планеты Земля страдает психическими расстройствами. Авербух явно выделялся на этом фоне немощных землян экзотичностью и размахом своего заболевания: он страдал музыкальной шизофренией в законченной стадии. Каждое его утро начиналось с небольшой распевки: «Ах, зухен вей, к чему всё это горе, / Ах, зухен вей, всемирная тоска, / Но мне не жить в томительной разлуке, / Револьвером махаю у виска». Потом он плавно переходил к классике и исполнял арию Мистера Х из одноимённой оперетты «Принцесса цирка» (так он объявлял нам – невольным слушателям) или что-нибудь из «Летучей мыши». Дальше следовали: «Кармен», «Аида», «Фигаро» и «Евгений Онегин» («Я люблю вас, Ольга-а-а…»). Затем шёл дворовый шансон 70-х годов и закос под блатняк: «Ведут меня лягавые мимо кабака, / Стоит моя халявая, ручки под бока: / Сиди ты, мой голубчик, сиди и не горюй, / А вместо передачки сосать ты будешь х…»
Следом, без какой-либо паузы, Сёма делал неожиданный и резкий переход к белогвардейской тематике. Всевозможные корнеты Оболенские и поручики Ржевские в его исполнении пели с несмываемым акцентом восточноевропейского еврейства и при этом умудрялись акать, как косящие под коренных москвичей жители Луганска.
Но его коронные номера начинались под вечер. Стирая в тазике у тормозов свои манатки, он выдавал все перлы из многосерийного фильма про мушкетёров короля и д’Артаньяна. Бургундия, Нормандия, Прованс и Шампань в очередной раз не шли ни в какое сравнение с Гасконью, Париж вновь узнавал Де Тревиля, а Арамис пел песню на слова Франсуа Вийона. Не пропустив ни одного музыкального номера, он перемежал их высказываниями героев этого незамысловатого сериала: «Pourquoi pas, pourquoi pas – почему бы нет…»; «Я дерусь, потому что я дерусь!»; «Есть в графском парке чёрный пруд, там лилии цветут…»; «Мадлен, чёрт побери!»; «Кардинал был влюблён в госпожу Д’Эгильон…»; «Вторая часть марлезонского балета!» и т. д…
«Опять скрепит потёртое седло, и ветер холодит былую рану», – без тени смущения пел он стрёмную по тюремным меркам песню, забираясь на свой шконарь. И перед сном, завывая: «Констанция, Констанция…» – он даже сам умилялся собственному творчеству. Скоро его увезли «на Серпы», признали невменяемым и отправили в подмосковный санаторий усиленного режима содержания.
Он был безобидный чудак. Таких мало.
Образ Жизни
После допросов чувствуешь себя отвратительно. Нет, бьют и пытают только первые три-четыре дня, и, если не сломался, дальше идёт сплошной интеллигентный пресс. Но даже спокойный допрос очень неприятен. Выворачивать свою душу наизнанку перед незнакомым и малосимпатичным человеком, копаться в своей памяти, вспоминать малейшие детали, которые якобы смогут сыграть роль оправдательных материалов на суде, притом что тебе заранее известно, что суд пройдёт с обвинительным уклоном и в любом случае тебе намотают срок… Переливание из пустого в порожнее. Очень утомительно.
Меня вели с допроса в камеру. Я вспоминал прожитый день…
…В три часа ночи вертухай звенькнул ключами в дверь и выдал информацию скороговоркой: «Николаев, через час, слегка». Это значило, что через час мне надо быть готовым к выходу из камеры для перемещения по централу. Если же говорят «по сезону», то это означает путешествие за пределы тюрьмы, например – на суд.
Каждый мой выход из хаты обставлялся так же строго, как выход в открытый космос или декомпрессия в барокамере. В четыре меня вывели, обшмонали, сравнили с фотографией на личной карточке, задали контрольные вопросы (фамилия, статья, адрес, год рождения, группа крови), ещё раз обшмонали и вывели через спящий и тихий второй корпус на третий, а оттуда, забирая по дороге очередных конвоируемых каторжан, на первый корпус. Затем нас всех снова обыскали, пересчитали, провели перекличку, дали по башне тем, кто попытался закурить, и отвели на «Кошкин Дом», где, снова обыскав, закрыли в бетонном ящике «сборки» с маленьким окошком и полным отсутствием света. Мы, человек двадцать, стояли в темноте и ждали.
Ждали: очной ставки, встречи с адвокатом, допроса, ознакомления с делом и прочих процессуальных прибамбасов (ППП). Скоро бокс приблизительно до пояса наполнился сигаретным дымом так, что в нём можно было плавать. К десяти часам вывели на ознакомление с делом семь человек из татарской преступной группировки, и в «сборке» сразу похолодало. К двенадцати часам забрали ещё трёх человек на очную ставку. К часу дня выкрикнули мою фамилию. Я вышел из бокса, назвал свои ФИО, статью, фамилию судьи. Меня опять обыскали и отвели на допрос. Допрос, как я уже отметил, – это очень утомительное переливание из пустого в порожнее…
После допроса меня обшмонали и вернули на «сборку», где, сидя на кортах, раскумаривалась татарская преступная группировка. Около семи вечера, после очередного обыска, переклички, сверки с личными карточками, меня повели домой. Я уже почти сутки не спал, с трёх часов ночи ничего не ел, я раскумарился с братьями-татарами и очень устал…
На четвёртом корпусе, где была моя хата, меня опять обшмонали и потребовали устную автобиографию. «Да что за день такой, сколько можно? – думал я, находясь уже в некотором мистическом ужасе от внимания к своей персоне. – Слава Всевышнему: вот и моя хата. О, как я счастлив видеть эти цифры! Да, 218. Да закройте меня поскорее, там рожи уголовные, такие родные!»
Но чей-то глаз смотрел на меня очень пристально, поэтому вместо хаты меня закрыли в корпусном «стакане» и пошли искать продольного вертухая, у которого были ключи от моей камеры. Минут через сорок его нашли, но он был пьян. Когда продольный вертухай пришёл за мной и начал открывать дверь «стакана», что-то дзвенькнуло, и в замочной скважине сломался ключ.
Услышав стальной дзвеньк, я изнеможённо сел на лавку, закурил последнюю сигарету и, пока никто не видит, пустил слезу. Я спросил у кого-то: «Ну почему я?» Я докурил и вдруг почувствовал себя очень хорошо, осознав, что впервые за последние несколько месяцев оказался абсолютно один. От этого-то и стало хорошо. Человек должен время от времени оставаться один. Одиночество и теснота – образ жизни. Никто не отвлекал, мысли текли спокойно и гладко, было тихо-тихо. Только где-то в далеке продола пьяный вертухай орал на слесарей из хозобслуги.
В камеру я вернулся около часу ночи.
О Сострадании и Милосердии
Болеть всегда неприятно. Болеть в тюрьме – совсем нехорошо. На Пресне нашу хату в целях профилактики и уплотнения перекинули в абсолютно нежилую камеру второго корпуса. Пришлось нам её обживать и делать пригодной для существования достойного человека, – чистота, порядок, эстетика… Сам по себе этот процесс трудоёмкий и нервный, а тут ещё – как специально! – у меня на венах рук и ног периодически начали вздуваться огромные, с голубиное яйцо, красные бугры, которые дико чесались.