Дмитрий Новиков - Голомяное пламя
Церковь у нас большая была, красивая. Высоко над водой стояла, словно лебедь белая притворы-крылья раскинув. Варламия Керетского, святого нашего беломорского, церковь была. А кто такой поп Варламий, сызмальства все знали. Заладит зимним вечером дедушка какой, песенник-рассказчик, свою долгую песню, мы сидим с открытыми ртами, слушаем:
Не устал Варламий
У руля сидеть.
Не уснул Варламий
На жену глядеть.
Не умолк Варламий
Колыбельну петь:
«Спи, жена иереева,
Спи, краса несказанная».
Жалко, теперь забылись старины, никто слов не помнит. А не жалко, тошно даже, без дедовых научений что человек перед новой жизнью – наг, как голец какой арктический.
За лесом, недалеко по дорожке идти, – поляна большая, ровная. Тут летом девушки хороводы гуляют.
Песни прерывистые – на ветру долго не потянешь.
Нарядятся все, любо смотреть. Повойники, жилетки, подолы – всё жемчугом шито. На вышивке – мелкий жемчуг, на шее, в ушах – крупный, залюбуешься. Голубой, белый, розовый, даже черный порой попадается. Это у богатых совсем. А и остальные не обделены были. Самое главное – красоту, любовь, ласку настоящую – за деньги не купишь. Жемчуг хороший можно купить, да корявице иной неласковой и он не поможет.
Жемчуг всем им батюшка мой доставал. Брат его по купеческой линии пошел. Хорошо у него получалось – рыбой торговал, солью поморской. Потом завод лесопильный построил. Но и людей не обижал. Школу построил, церковь. А в доме у него всегда дверь для нуждающихся открыта была, для вдов и сирот поморских. Так его все в Поморье знали и звали уважительно – купец Савин.
Отцу же моему знание от дедов было. Нелегкая наука да работа тяжелая. Иной раз бросал он всё, в покрут уходил в моря, да быстро назад возвращался. «Характер тяжелый», – говорил, оправдываясь, а мы-то знали, что не терпит над собой начала ничьего. Будь ты богач заносчивый, бедняк ехидный, властная какая структура – а что не по батюшке, делать не будет. Смолчит другой-третий раз, сожмет нутренность всю в кулак ради прибыли, удобства какого, но потом всё равно не выдержит, так оттянет неумного командира, что бесенята из того так и кувыркаются. Это ведь мелкие бесы внутри у человека сидят – гордыня да чванливость. Очень они острого слова боятся, аж кукожатся все и избечь норовят.
Вот батюшка и возвращался каждый раз к своему промыслу. Сам один, сам себе голова, сверху небо и Бог, под ногами – вода, весельем журчащая, вокруг вольный лес с комарами да ягодами. А к дьяволу сам не просись – он к тебе особо и не полезет, кому лишних уговоров да кривляний хочется, всё норовим попроще да поглаже.
Промысел такой интересный, что не жалел он никогда ни о спине, всю жизнь больмя болевшей да под конец его скрутившей, как сосну северную на студеном ветру, ни о жизни худо-бедно небогатой. Перекупщик всю основную прибыль соберет, наш северный жемчуг в иностранные страны продаст, а потом обратно его же – такой ориентальный тот становится – купит и нашим же русским дуракам втридорога. А батюшка процесс любил – как из глубины подводной да из тайны иножизненной, из мяса моллюсечьего вдруг красота появляется, живая такая, теплая, небесная, что хоть плачь от чуда дивного.
Он меня смала тоже начал к промыслу приучать. Сначала к речке нашей всё водил, учил. Семга к нам на нерест ходила, ловили ее, матушку, много, да отцу моему не та прибыль. Зачерпнет ладонью горсть песка со дна и мне показывает – видишь, говорит, серебринки малые? А в песке, действительно, словно звездочки мелькают, чуть песчинок крупнее. Иной год совсем их много, иной – поменьше. Я, отец говорит, наперед могу сказать, за несколько лет, – много жемчугу будет или мало. Серебринки эти живые. Зародыши жемчужницы, раковины, что жемчуг дает. Они сначала, как родятся, плывут в воде и семгу ищут. Забираются к ней в мясо и живут так два года. Люди глупые говорят – семужий клещ, рыбу, мол, портит. А он через два года покидает ее, когда она в речку из моря приходит. На дно ложится в местах под порогами речными и ракушкой становится. Растет, силы копит. Красоту делать непросто, созреть надо. Видишь как – люди думают, вредитель, рыбу портит, а он свое дело знает, и не до людской им всем глупости – и рыбе, и жемчугу. Добровольно нам отдаются потом, чтоб не перегрызлись все. А мы дара этого не понимаем. Очень сильно нужно думать про жизнь, Колямба, добро и зло сложно замешаны, нельзя наобум бросаться.
Так меня учить начинал, а я всё за серебринками смотрел, когда они ползать начнут, живые ведь. Но они лишь мерцали улыбчиво сквозь песок и воду, маленькие, а мудрые.
Когда на ловлю брать меня стал – то счастье мне было. У батюшки была избушка своя на речке, далеко от деревни. Там такая протока тайная, узкая вроде, а потом широко разливалась за островом речным и водопадом бурным падала с камней. На острове этом избушка и стояла. Маленькая снаружи, а всё в ней помещалось – печка-каменка, нары широкие да приспособы разные. Труба была, из полена выдолбленная. Плотик малый он на берегу держал. Пойдем мы с ним с утра на ловлю, плотик спустим, сами шестами толкаемся. Глубина под нами метра два, не больше. А не видно ничего, то солнечные блики по воде бегут, то рябь мелкую ветер нагонит, да и сама речка бурливая, неспокойная. Доплывем до места, ничем вроде не примечательного, остановит отец плот, якорь в воду бросит. Возьмет трубу свою, из бревна долбленную, одним концом в воду опустит. Смотри, говорит, лежат, красавицы. А там, на дне, действительно, жемчужниц видимо-невидимо. Лежат, как тарелочки овальные, как угольки погасшие – черные. Отец долго их рассматривает, потом указывает – смотри, та, что с горбиком, кривулинка такая большая, она может быть с жемчугом. И вот та, левее, щербатая такая, с зубчиками. Так насмотрит несколько и доставать начинает. Можно палкой длинной с расщелиной на конце, но неудобно ей, далеко, да раковины повредить можно. Отец тогда разденется да ульнет в воду. Долго его нету, а поднимется – в руках несколько раковин. Возьму их, ему помогу забраться на плот. И пойдем к берегу.
Там отец достанет из кошелки берестяной все раковины, что насобирал, разложит на мелководье. Лежат они на песочке, прозрачной водой омываются, солнцем обогреваются – хорошо им. Потихоньку начинают одна за одной раскрываться. Так интересно это – вроде и противные внутри, слизистые, а всё равно живые. И присмотришься – внутри незащищенность какая-то, нежность и красота, хоть и чужая, а всё равно – бахромочки тонкие, мяско желейное, оранжевым да перламутровым переливается. Отец их бережно берет каждую. Они, конечно, захлопываются сразу. Тут силу приходится применить. Нож осторожно меж створок протискивает да поворачивает потом, чтобы щель достаточная осталась. Вот туда, в нутро, палец просунет и щупает там, складочки разглаживает. Если пусто, нет жемчужины, тогда аккуратно нож вынимает. Раковинка захлопывается. Он ее обратно в воду кладет. Мне самому сначала противно было палец в неизвестное совать. Но отец настоял, надо, говорит, ко всему в жизни привыкать. Вот я собрался со всех сил, аж зажмурился, да и стал пальцем внутри шурудить, ничего не почувствовал сначала. Отец даже прикрикнул на меня – тише, порвешь всё там. Я тогда тише стал елозить, но неумело как-то. Пока не понял, не почувствовал, как у нее всё непрочно там, как прохладно и слезливо. Тогда и понял, как нужно делать. А когда мантию приподнял да под ней что-то твердое ущупал – вот тогда радость и азарт появились. Она мне без сопротивления сокровище свое отдала, покорно и даже ласково. Я жемчужину достал, а раковина почему-то и закрываться не спешила, словно прощалась со мной, створками, словно губами, шептала что-то. Но я неблагодарный – быстрее ее в воду, а сам за жемчуг схватился. И как увидел по-настоящему первый раз – ахнул. Попалась мне крупная, больше горошины, светлее неба, игристее рыбы, – круглое счастье. И переливается, словно живое дрожит от испуга. И затаиться пытается, только свет красоты ее наружу рвется. Не мог я насмотреться, но отец и тут торопит – возьми, говорит, ее в рот и держи за щекой. Полчаса нужно держать, не меньше. Жемчуг затвердеет от этого, краску наберет. А иначе потускнеет быстро.