Владимир Сорокин - Манарага
Толстой же словно превратился в камень. Его огромное тело застыло, вытянутый палец нависал над толпой, полуоткрытый рот и темные глаза придавали лицу угрюмое выражение. Прошла минута, другая, третья. Толстой был неподвижен. Это было странно и необычно. И чем дольше длилось это оцепенение, тем сильнее и протяжнее становился плач женщин и детей. Они уже плакали не от горьких слов Толстого, а от его странного окаменения, становящегося все более пугающим. И его каменистое лицо уже казалось плачущим не угрюмым, а беспомощным и бесконечно добрым. Плач усилился. Некоторые женщины зашлись в рыданиях. Этот плач толпы под блекло-голубым весенним небом и ярким солнцем перед огромной фигурой сидящего окаменевшего великана звучал уже только для того, чтобы этот великан снова ожил и заговорил с людьми.
И он ожил.
Рука его бессильно опустилась вниз. И враз, словно по команде, стих плач.
Толстой выдохнул тяжко, потом так же тяжело втянул в себя воздух. И произнес уже спокойным, негромким голосом:
– Делайте добро.
Толпа замерла.
– И спасетесь.
Толпа выдохнула с невероятным облегчением. И зашумела, задвигалась. Женщины переводили дух, вытирая заплаканные лица, дети всхлипывали и начинали радостно подсмеиваться. Мужчины загудели, а потом громко и одобрительно закричали по-мужски, как бывает на деревенских сходах или на спортивных состязаниях. Толпа сперва шумела и кричала вразнобой, но потом стала скандировать одно:
– Будем делать! Будем делать!
Албанцы, русские, сомалийцы, эфиопы, чеченцы и грузины кричали одно, самое важное для них, кричали сильно и радостно:
– Будэм дэлат!
– Будем делать!
– Бьютэм тэладь!
Толстой сидел, опершись руками о свои колени, и смотрел на толпу. Его лицо уже не было камнем. Стоящие вокруг люди словно отразились в этом лице. Он вздохнул – уже легко, как крестьянин после тяжелой и удачной работы, и произнес:
– Вот и ладно.
Толпа ревела.
Толстой встал.
– Отобедай, батюшка Толстой! – выкрикнул купец-грузин.
– Отобедай! Не погнушайся! – закричали в толпе.
Толстой вытянул из земли свой посох, взял короб, сунул в него мамонта и двинулся к большаку. Дойдя до главной улицы села, Толстой остановился, поставил короб на снег, оперся на посох, глянул на солнце и замолчал, улыбаясь всем и себе самому.
Взрослые сельчане вдруг покинули Толстого и разбежались по домам. И только дети остались, стояли, смотрели на огромного Толстого и галдели, как обычно.
– Дядя Толстой, расскажи! – прокричала девочка.
– Расскажи, расскажи! – запрыгали и закричали дети.
Опираясь на посох, Толстой сощурился, подумав недолго, и заговорил:
– Родился однажды в клопиной семье ма-а-а-аленький клопик.
Толстой сложил вместе два огромных пальца, показывая детям размер клопика.
– Жили они все в старом ковре, что висел в избе над кроватью, на которой спали люди. По ночам клопы вылезали из ковра и ползли на спящих людей – сосать у них кровь. Клопы в своей жизни питаются токмо кровью человеческой. И в одну ночь вся клопиная семья, акромя маленького клопика, отправилась напиться крови. А маленький клопик остался в ковре их ждать. Ждал-пождал, а там и ночь прошла, рассвело. Да никто не возвращается. День настал, сидит клопик в ковре, не знает, что и поделать. Выглянул из ковра – солнце ему в глаз попало, обожгло. Испугался, забился поглубже в ковер. Проголодался. Он ведь не умел еще кровь сосать, а мог токмо сисю сосать у мамы-клопихи. А мамы-то и нет…
Толстой смолк, опираясь на свой посох, опустил голову. Дети, затаив дыхание и задрав головы, смотрели на него.
– Дождался клопик темноты, вылез из ковра и пополз искать свою маму. Свалился он на кровать, ползет по одеялу. А одеяло под ним качается, словно это землетрясение. Под одеялом человек спит и дышит, отчего качается одеяло, а вместе с ним и клопик. Стал он звать маму по-клопиному. А мама не отзывается. Пищал, пищал клопик, а потом и заплакал. Горько ему стало одному. Вдруг кто-то его окликнул: “Ты чего плачешь?” Глядит клопик – перед ним вошь платяная. “Я маму-клопиху ищу, – отвечает клопик. – Я есть хочу”. “Твою маму прошлой ночью люди поймали и раздавили”, – говорит ему вошь. “А братья старшие мои где?” – “Их тоже раздавили”. Заплакал клопик пуще прежнего. А вошь платяная и говорит ему: “Не плачь. Я только что крови вдоволь насосалась у человека за ухом. Хоть и спешу я к своим деткам, а тебя накормлю”. И дала ему сисю свою пососать. Напился клопик, уполз в ковер и заснул. А вошь каждую ночь приходила его кормить, хотя у ней самой было семеро маленьких вшичек. Так и кормила его вошь каждую ночь, пока ее саму люди не поймали и на ногте не раздавили. Но клопик уже вырос и сам мог крови насосаться. Спасла его та вошь от голодной смерти. И вот спрошу я вас: почему?
Дети смотрели на нависающего над ними Толстого.
– Потому что… она была доброй? – произнес мальчик.
– Потому что она была доброй, – серьезно произнес Толстой.
Тем временем на улице появились все те же сельчане, но уже с корзинами в руках. Они выходили из своих домов и спешили к Толстому.
Люди с корзинами, полными разной снеди, стали подходить и ставить корзины перед Толстым. Толстой смотрел и улыбался.
– Благодарствуйте, люди добрые! – пророкотал Толстой и поклонился людям в пояс, коснувшись рукой земли.
– Откущяй, батьюшка, на здоровье! – громко и резко произнесла молодая сомалийка.
Толстой взял одну корзину, полную деревенской снеди, поднес ко рту, опрокинул в рот и стал жевать – с достоинством и не торопясь, словно совершал дело, важное не только для себя, но и для всех этих людей. Затем поставил на снег пустую корзину, взял новую и поступил с ней точно так же. Потом – третью, четвертую, пятую…
Люди завороженно смотрели, как он опустошает корзины, как неспешно и мощно двигаются его могучие челюсти. Толстой ел так, что на это всем было приятно смотреть.
Насытившись, Толстой рыгнул, вытер рот ладонью и снова поклонился людям.
– А таперича мы б с лохматым и соснули малось, – произнес он.
– Отдохни, батюшка, отдохни, родимый! – закивали люди.
Они знали, что Толстой всегда спит после обеда. “Дневной сон – золото”, – любил говорить Толстой. Они отправились в самый большой сенник села, купцов Халиловых, где уже почти не осталось сена, съеденного скотиной за зиму. Забравшись в сарай, Толстой вытащил из короба мамонта, сунул себе под мышку, лег навзничь и сразу же захрапел. Могучий живот его стал воздыматься и опадать, словно это дышит сама земля. От храпа затряслись дощатые стенки сарая.