Марина Степнова - Женщины Лазаря
— Не пыхти на меня, — сердилась Маруся, — ты не видишь, я работаю. Сам же говорил, что надо скоро!
Чалдонов смиренно отходил в сторону, и Маруся, не оборачиваясь, строго распоряжалась — буфет чтоб не разорял, ужин скоро! Нет, что ты, клялся Чалдонов, стараясь не скрипнуть предательской дверцей.
— Гауссовы гипергеометрические ряды… — нараспев повторяла Маруся. — Очень красиво! Правда, непонятно. Это хоть что-то значит?
Чалдонов готовно мычал, пытаясь проглотить только что украденный кусок мяса:
— Ну как не стыдно, — возмущалась Маруся. — Через час за стол садиться, а ты… Телятину! Да еще и холодную! И всю подъел! Мне ни кусочка не оставил!
Круглобокая кухарка, пришедшая накрывать на стол, заставала супружескую чету мирно поедающей варенье прямо из банки, причем Чалдонов увлеченно излагал Марусе основы газовой динамики, не замечая, что молодая жена орудует ложкой, бессовестно не соблюдая очереди. Работа «О газовых струях», представленная им в качестве докторской диссертации на физико-математический факультет Московского университета, была с блеском защищена в феврале 1894 года, и в том же году Чалдоновы отметили пятилетие со дня свадьбы.
Вопреки логике счастливых браков Маруся не превратилась в восторженную тень собственного супруга. Может быть, и потому, что Чалдонов прекрасно понимал, что дом, который вела его жена — порой упрямый и капризный, словно живое существо, — это тоже работа, тоже творчество, нужное миру ничуть не меньше, чем его научные изыскания или, скажем, мурчание кошки, вылизывающей сонных сытых котят. Мало того, Чалдонов был искренне уверен в том, что смысла в Марусиной ежедневной жизни куда больше, чем в его собственной. В разложенной на большом столе выкройке нового платья, в устройстве личного счастья горничной (прислуга Чалдоновых была почему-то особенно подвержена романтическим страстям, и Маруся то и дело выдавала очередную зареванную девушку замуж), даже в том, как Маруся, почесывая карандашом нежную шею, продумывала завтрашний обед, выгадывая из одного куска говядины и жаркое, и щи, и начинку для слоеных пирожков, — во всем этом была какая-то удивительная, трогательная, сразу понятная логика маленьких событий, из которых только и может сложиться большое счастье. По ночам Чалдоновы спали вместе, обнявшись, и, не просыпаясь, оба поворачивались на другой бок, стоило одному отлежать во сне ставшую огненно-игольчатой и непослушной руку.
Питоврановы — ставшие за это время еще шумнее и дружнее — часто бывали у Чалдоновых в гостях. Племянники и племянницы, которые каждый год нарождались в пугающей, почти геометрической прогрессии, обожали тетю Марусю, которая обладала врожденным женским даром качать, пеленать, напитывать жидкой кашкой, отчитывать за расколотую тарелку (и ловко прятать осколки от прочих взрослых), пугать страшными историями и объяснять географию. И все это так, что даже самый капризный ребенок ни секунды не чувствовал, что его принуждают к чему-то, что он не желал бы или не мог сделать сам. Чалдонов даже ревновал жену к этой малолетней ораве, которая вечно повисала на Марусиных юбках, — притом что с детьми она никогда не сюсюкала и при случае могла оставить отменный пылающий отпечаток на провинившейся попе.
Родители как-то раз заговорили с ней о том, что можно бы взять сироту из дома призрения, но Маруся только удивленно подняла брови.
— Зачем? — сказала она просто. — У меня будет ребенок. Я знаю. Обязательно будет. Я в это верю, понимаете?
Мать не выдержала — расплакалась, она сама четырнадцать раз рожала, вырастила шестерых, остальных восьмерых прибрал Вседержитель, чтобы было кому резвиться у подножия Его сияющего престола.
— Что же ты говоришь, Маруся, если Господь не попустил, можно ли перечить?
— А я и не перечу, мама, — упрямо повторила Маруся. — Я просто знаю.
Шел 1899 год, начало нового века, новой эры, Россия каждый вечер утопала в полураздавленных кровавых закатах, про которые писали все, кто мог писать, и которые тревожили даже тех, кому не о чем было волноваться. Марусе исполнилось тридцать — и это уже чувствовалось, чуть мягче стала грудь, чуть резче — скулы, по утрам уже не так радостно откликалась она мужу, хоть и знала, что он больше всего любит эти моменты, когда она была полусонная, теплая, словно слегка заторможенная долгим, блаженным, ни чуточки не страшным небытием. Жизнь проходила сквозь Марусю и мимо нее, но она все равно знала, что Бог выполнит данное обещание, как взамен она сдержала слово, данное Ему. И Бог оказался справедливым.
Ребенок у Маруси появился в сорок девять лет.
И ничего, что им оказался тщедушный жиденок с горячими и веселыми — вопреки национальным велениям — глазами. Ничего, что ему было восемнадцать и что кроме вшей он принес в дом еще и отчаянно злую чесотку. Это был ее ребенок, Марусин. Ее единственный мальчик. Ее золото. Ее Лесик.
Она сразу поняла это, как только открыла дверь.
Глава третья
Лазарь
У Лазаря Линдта был удобный — девятисотый — год рождения, заранее облегчавший случайному кладбищенскому зеваке все сложности праздного пересчета. Прочие покойники словно давали себе и свидетелям некий шанс: как будто сложные цифры на надгробии сулили особенно долгую и непредсказуемо интересную жизнь или даже бессмертие — которое, впрочем, длилось ровно столько, сколько требовалось прохожему на то, чтобы мысленно отнять одну четырехзначную цифру от другой. А тут — никакого напряжения мысли, никакого шевеления губами: вся судьба гладко и ловко укладывается в элементарное арифметическое действие — минус сто. Пойдем, что ты застрял у этой оградки? Да-да, дорогая, конечно, сейчас.
Самому Линдту на такие глупости, как собственная смерть, было наплевать — он был однозначный атеист, убежденный ревнитель базаровского лопуха. И, как ни странно, именно ощущение безусловной смертности, конечности земного существования дарило ему то же самое ровное и радостное бесстрашие, которым горели первохристианские мученики, пожираемые на аренах самую чуточку мультипликационными львами. Впрочем, к старости атеизм Линдта начал слегка горчить и выдыхаться, словно рассохлись какие-то резиновые прокладки, притиравшие пробку — ту самую пробочку над крепкий йодом, и Линдт не то чтобы стал верить — скорее, просто устал сомневаться. Он прожил невероятно длинную и очень удачную с любой точки зрения жизнь: провалы, аресты, расстрелы, идейные противники и бытовые завистники — все это происходило с кем угодно, только не с ним. Его боготворили друзья, уважали и побаивались оппоненты, обожали женщины. Все женщины — кроме одной. Даже не ошибка — меньше. Просто погрешность в тысячной после запятой.