Маргарет Этвуд - Рассказ Служанки
Меня вызывают, и я вхожу во внутренний кабинет. Белый, безликий, как и внешний, только ширма стоит, на раме натянута красная ткань, на ткани рисунок – золотой глаз, а под ним две змеи оплели вертикальный меч – рукоятка для ока. Меч и змеи, осколки разбитых символов прежних времен.
Я наполняю бутылочку, которую мне припасли в крохотном туалете, раздеваюсь за ширмой, складываю одежду на стул. Нагишом ложусь на смотровой стол, на одноразовую простыню из холодной хрустящей бумаги. Натягиваю вторую простыню, тряпочную. Еще одна простыня свешивается с потолка над шеей. Делит меня так, чтобы врач ни за что не увидел лица. Он работает лишь с торсом.
Устроившись, нащупываю рычажок справа на столе, оттягиваю. Где-то звенит колокольчик – я его не слышу. Через минуту открывается дверь, шаги, дыхание. Ему не полагается говорить со мной – только если без этого никак. Но этот врач разговорчивый.
– Ну, как мы себя чувствуем? – спрашивает он – какая-то речевая судорога из давних времен. Простыня с тела убрана, от сквозняка мурашки. Холодный палец, обрезиненный и смазанный, проскальзывает в меня, меня тычут и щупают. Палец убирается, входит иначе, отступает. – С вами все в порядке, – говорит врач, будто себе самому. – Что-то болит, сладкая? – Он называет меня сладкая.
– Нет, – говорю я.
В свой черед мне щупают груди, ищут спелость, гниль. Дыхание приближается, я чую застарелый дым, лосьон после бритья, табачную пыль на волосах. Потом голос, очень тихий, почти в ухо: его голова выпячивает простыню.
– Я могу помочь, – говорит он. Шепчет.
– Что?
– Ш-ш, – говорит он. – Я могу помочь. Я и другим помогал.
– Помочь? – спрашиваю я так же тихо. – Как? – Может, он что-то знает, может, видел Люка, нашел, поможет вернуть?
– А ты как думаешь? – спрашивает он, еле выдыхая слона. Это что – его рука скользит по моей ноге? Перчатку он снял. – Дверь заперта. Никто не войдет. И не узнают, что не от него.
Он поднимает простыню. Пол-лица закрыто белой марлей – таково правило. Два карих глаза, нос, голова, на ней каштановые волосы. Его пальцы у меня между ног.
– Большинство этих стариков уже не могут, – говорит он. – Или стерильны.
Я чуть не ахаю: он сказал запретное слово. Стерильны. Не бывает стерильных мужчин – во всяком случае, официально. Бывают только женщины, что плодоносны, и женщины, что бесплодны; таков закон.
– Многие женщины так делают, – продолжает он. – Ты же хочешь ребенка?
– Да, – отвечаю я. Это правда, и я не спрашиваю почему, ибо знаю и так. Дай мне детей, а если не так, я умираю. Можно по-разному понимать.
– Ты мягкая, – говорит он. – Пора. Сегодня или завтра в самый раз, к чему время терять? Всего минута, сладкая. – Так он называл когда-то жену; может, по сей день называет, но в принципе это обобщение. Все мы сладкие.
Я колеблюсь. Он предлагает мне себя, свои услуги, с риском для него самого.
– Мне тоскливо смотреть, на что они вас обрекают, – шепчет он. Искренне, он искренне сочувствует, и все же наслаждается – сочувствием и всем остальным. Его глаза
увлажнило сострадание, по мне скользит рука, нервно, нетерпеливо.
– Слишком опасно, – говорю я. – Нет. Я не могу. – Наказание – смерть. Но вас для этого должны застать два свидетеля28. Каковы шансы, прослушивается ли кабинет, кто ждет прямо под дверью?
Его рука останавливается.
– Подумай, – советует он. – Я видел твою медкарту. У тебя мало времени. Но тебе жить.
– Спасибо, – говорю я. Надо притвориться, что я не обижена, что предложение в силе. Он убирает руку почти лениво, медлит, он думает – разговор не окончен. Он может подделать анализы, сообщить, что у меня рак, бесплодие, сослать меня в Колонии к Неженщинам, Ничто не говорится вслух, но сознание его власти все равно повисает в воздухе, когда он похлопывает меня по бедру и пятится за простыню.
– Через месяц, – говорит он.
Я одеваюсь за ширмой. Руки трясутся. Почему я испугалась? Я не преступила границ, никому не доверилась, не рискнула, угрозы нет. Меня ужасает выбор. Выход, спасение.
Глава двенадцатая
Ванная – возле спальни. Оклеена голубыми цветочками, незабудками, и шторы такие же. Голубой коврик, голубая покрышка из искусственного меха на унитаз; в этой ванной из прошлого не хватает лишь куклы, у которой под юбкой прячется лишний рулон туалетной бумаги. Только вот зеркало над раковиной сняли, заменили жестяным прямоугольником, и нет замка на двери, и нет, разумеется, лезвий. Поначалу случались инциденты в ванных; резались, топились. Пока не устранили все дефекты. Кора сидит на стуле в коридоре, следит, чтобы никто больше не вошел. В ванной, в ванне, вы ранимы, говорила Тетка Лидия. Чем – не говорила.
Ванна – предписание, но она же и роскошь. Просто снять тяжелые белые крылья и вуаль, просто пощупать собственные волосы – уже роскошь. Волосы у меня теперь длинные, нестриженые. Волосам полагается быть длинными, но покрытыми. Тетка Лидия говорила: святой Павел требовал либо так, либо налысо29. И смеялась, гнусаво ржала, как она это умеет, словно удачно пошутила.
Кора наполнила ванну. Ванна дымится, точно супница. Я снимаю остальную одежду – платье, белую сорочку, нижнюю юбку, красные чулки, свободные хлопковые панталоны. От колготок писька сгниет, говорила Мойра. Тетка Лидия ни за что бы не произнесла «писька сгниет». Негигиенично, вот что она говорила. Хотела, чтобы все было очень гигиенично.
Моя нагота мне уже странна. Тело будто устарелое. Неужто я носила купальники на пляже? Носила и не задумывалась, и при мужчинах, и не переживала, что мои ноги, мои руки, спина и бедра на виду, выставляются напоказ. Постыдно, нескромно. Я стараюсь не смотреть на свое тело – не потому, что оно постыдно или нескромно, но потому, что не хочу его видеть. Не хочу смотреть на то, что так всецело меня обозначает.
Я ступаю в воду, ложусь, отдаюсь ей. Вода нежная, будто ладошки. Закрываю глаза, и вдруг она со мной, внезапно, без предупреждения – наверное, потому что здесь мылом пахнет. Я прижимаюсь лицом к мягким волосам у нее на затылке, вдыхаю ее – детскую пудру, дитячью вымытую плоть, шампунь, и отдушкой – слабый запах мочи. Вот в каком она возрасте, пока я в ванне. Она возвращается ко мне в разных возрастах. Потому я и знаю, что она не призрак. Будь она призрак, возраст был бы один навсегда.
Как-то раз, когда ей было одиннадцать месяцев, незадолго до того, как она пошла, какая-то женщина украла ее из тележки в супермаркете. Суббота, мы с Люком ходили в магазины по субботам, потому что оба работали. Она сидела в детском креслице – тогда в тележках были такие, с дырками для ног. Она была довольна, и я отвернулась – за кошачьей едой, что ли; Люк был далеко, в углу, у мясного прилавка. Ему нравилось выбирать, какое мясо мы будем есть всю неделю. Он говорил, мужчинам требуется больше мяса, чем женщинам, и это не предрассудок, а он не шовинист, исследования же проводились. Есть некоторая разница, говорил он. Он с таким удовольствием это повторял, будто я доказывала, что разницы нет. Но в основном он это говорил, когда приезжала моя мама. Он любил ее дразнить.