Дэвид Мэмет - Древняя религия
«На чем я остановился? — подумал Франк. — На птичке. Хотя любопытно, что он хотел, чтобы я увидел на этих фотографиях? И кто были люди, создавшие науку разглядывания таких фотографий? Разве у двух разных людей не возникнут разные мысли и чувства при виде этих снимков? А доктор, сам доктор, — думал он. — Интересно, что он чувствовал, показывая их мне? — Он провел ладонями по лицу. — И кто были эти женщины на фотографиях?»
Конвоир открыл дверь и знаком велел Франку встать, что тот и сделал — нехотя, потому что эта комната нравилась ему больше, чем камера.
Он встал. Конвоир вновь защелкнул на его ногах браслеты и вывел Франка из комнаты. Франк зашаркал по коридору. Между браслетами на щиколотках болталась цепь. Посередине к ней была приварена еще одна цепь с большим кольцом, которое конвоир держал в руке.
Конвоир следовал за Франком. Они медленно прошли через металлическую дверь и оказались в корпусе с камерами.
«Что доктор мог увидеть на этих фотографиях? — думал Франк. — И что могло побудить человека выбрать такую работу?»
ОБСЛЕДОВАНИЕОни заявляли, что право устрашать других принадлежит им по праву рождения, и приходили в ярость, когда им в этом отказывали.
А наша раса, думалось ему, на протяжении веков соглашалась с таким положением и все их требования рассматривала как логичное следствие их предполагаемых заслуг.
Как оскорбительны выражения, наподобие: «можно поставить им в заслугу» или еще: «их вклад в развитие страны». Какой страны? И раз уж на то пошло, те, кто так покровительственно отзывался о евреях, какой вклад в развитие страны сделали они сами, в чем поучаствовали, помимо случайности своего рождения?
С какими индейцами воевали? С какими британцами? Какие вакцины изобрели, какие песни сочинили, да что вообще они сделали, помимо того, что чванливо почивали на лаврах якобы унаследованных заслуг?
«Но ничто не защищают так яростно, как ложь, и в этом суть патриотизма.
Говоря про „вклад“, они на самом деле подразумевают: „Что ты сделал для меня?“
Христианская страна, — думал он, — построенная на ложном постулате: „Я спасен“.
Спасен от чего? От смерти. А что это значит? Они стали бессмертными? Каким образом? При помощи магической формулы: „Я верую…“
Что за языческий культ, — думал он. — По сравнению с ним грех поклонения золотому тельцу — невинная детская шалость.
„Я спасен.“ Кто докажет?
И неужели они действительно верят, что их земная жизнь ничего не стоит? Скорее именно так они думают о жизни других.
Скоты, лишенные разума скоты…»
Тем временем они готовились обследовать его вторично.
«И все же, что она имела в виду, когда говорила, будто он не такой, как другие мужчины? Возможно, она что-то слышала об обрезании, но плохо поняла, а потому толком не знала, о чем говорит».
Он подумал, что в тот момент адвокату надо было сказать ему: «Разденьтесь».
«Он должен был заставить меня раздеться прямо там, в зале суда, где они сами могли увидеть.
Так что же все-таки девушка имела в виду?»
* * *Вернувшись в камеру, он сел и начал вспоминать медицинское обследование.
«Да, буду. Нет, не буду. Да, буду, — думал он. — Нет. Не буду. Нет. Не буду думать об этом».
Но он не мог заставить себя прекратить вновь и вновь переживать то унижение, острота которого смягчалась лишь его даром удивляться.
«Если бы только все они знали», — думал он.
КОНЕЦ СУДЕБНОГО ПРОЦЕССАВся аргументация прокурора — насколько она вообще соотносилась с фактами — строилась на несокрушимой уверенности всех и каждого в том, что Джим в силу своей природы не может быть умен. Они считали, что он способен лишь на примитивные ответные реакции чуть ли не доречевого характера.
«Как он, наверное, презирает белых, — думал Франк. — Говорит „не-a“ и опускает глаза. А ведь он изнасиловал девушку, убил ее, убивает меня и при этом избегает не только наказания, но даже подозрения одним своим „не-а“.
„Джим не писал записки, потому что Джим не умеет писать. И кто тогда остается единственным способным на убийство человеком, оказавшимся поблизости от места преступления? Кто?..“ — так говорил прокурор.
Но ведь были и другие письма. Была молодая негритянка, которая пришла в кабинет к адвокату и предложила продать ему письма, которые писал ей Джим. И почерк там был похож на почерк записки Мэри Фэган — „чилавек ка мне престает“. И там стояла подпись Джима. Чем не доказательство, что он лжет?
Значит, — думал Франк, — если есть только два человека, которые могли написать эту записку, и если написавший ее убил девушку, и если выясняется, что Джим написал… Но что сталось с этими письмами? „Куколка, я хачу быть тваим парнем, я…“».
Франк ждал, ждал день за днем. Ждал до самого конца судебного процесса. На все его вопросы адвокат отвечал все тем же терпеливым кивком.
Но письма так и не объявились, и суд закончился, и его приговорили к смерти.
В ТЮРЬМЕКого благодарить за то, что солнце наконец село?
Кого он действительно мог поблагодарить?..
Потому что занимать праздный ум философией, или спряжением глаголов, или составлением списков было настоящим удовольствием. Он перечислял в уме города, в которых побывал, книги, которые прочитал — романы Вальтера Скотта, Чарльза Диккенса, Энтони Троллопа. Книги спасали его от бессонницы. И он мысленно «собирал», как он называл это, прочитанные книги, оставляя перечисление самых известных произведений напоследок; иногда, в ходе составления списка, кое-какие из этих самых известных книг забывались. В два, в три часа ночи, в любое время, когда бы он ни проснулся, он старался воспроизвести в памяти, в своей сонной еще памяти, названия этих произведений и тем расширить общий перечень.
Он как бы проговаривал их про себя, одновременно перечисляя менее известные названия. Но прилагаемые при этом усилия отвлекали его. Он очень боялся растерять эти «призовые произведения», как он называл их про себя, в процессе составления списка. И эта тревога мешала ему свободно перебирать и мысленно собирать книги. Так человек, который несет большую охапку хвороста, не может нагнуться и подобрать еще одну веточку.
Он чувствовал, что «призовые произведения» препятствуют его усилиям по «собиранию» книг. Но коль скоро он все равно собирался к концу списка присоединить и эти «призовые», то разве, проговорив их про себя, он тем самым не сделал это автоматически? Действительно, каждый раз принимаясь считать книги, он чувствовал, что разумнее было бы с самого начала внести в список «призовые», а затем спокойно продолжать перечисление.
Но он никогда так не поступал. Понимал, что занятие это глупое, и придумал он его для того только, чтобы отвлечься и успокоиться, а вместо этого он снова начинал нервничать и вовсе уже не мог заснуть. Ведь в тюремной библиотеке было целых сорок семь романов Троллопа, и за прошедшие месяцы он прочитал их все, но, как ни старался, никогда не мог вспомнить больше тридцати названий и в конце концов начинал себя бранить.
С глаголами было проще: он убедил себя, что в их повторении есть смысл.
Однако даже глаголы он повторял не для того, чтобы запечатлеть их в своей памяти, а чтобы отвлечься: если по вечерам он не занимал такими способами свой ум, его начинали мучить воспоминания о суде, о самых унизительных его моментах. Забыть о пристальном внимании публики, направленном на него на протяжении процесса, он не мог, как ни старался.
Это было как болячка, которую он расчесывал снова и снова.
Он ничего не мог с собой поделать, когда принимался судорожно перечислять про себя названия прочитанных книг, как не мог простить себя за чувство стыда, переживаемое в те моменты, когда его унижали.
Помочь может работа, помочь может время, помочь может — если верить раввину — Тора.
Еще одним занятием стала философия.
По ночам он раздумывал, Тора ли дарована человеку, чтобы служить ему, или, наоборот, человек создан, чтобы он служил Богу, а тогда наш душевный покой и даже наша готовность принимать свою судьбу вообще не представляют интереса.
И что такое, в конце концов, сила, если не умение, обретенное путем многократных повторений, будь то какой-либо труд, или чтение книг, или мысленные повторения, или другая тренировка ума?
Он порадовался, когда прочитал: «Долготерпеливый лучше храброго, и владеющий собой лучше завоевателя города»[4].
Кто он? Презренный еврей. Жид.
Что за истории они рассказывали о евреях — в тюрьме, на улицах, в романах. В каждой из его книг был еврей, обязательно ростовщик, Шейлок, объект насмешек.
Может быть, следовало отбросить книгу, в очередной раз наткнувшись на издевку, или пожать плечами, сказав: «Ради десяти праведников пощажу город»?[5] И продолжить чтение, и получить ожидаемое удовольствие? Вот так и в книге, лежащей сейчас перед ним: «Он отшатнулся, почувствовав прикосновение грязной руки ростовщика, когда тот отсчитывал Филиппу ассигнации, одну за другой; улыбка, в которой читалось снисходительное презрение, была невыносима».