Ева Весельницкая - История болезни
В квартире, казалось, что во всем доме, да и во всем мире, стало как-то вдруг неестественно тихо. Неожиданное праздничное возбуждение, куда-то внезапно исчезло, сменившись беспокойством и напряжением. Я заметалась по кухне и коридорчику, зачем-то сунулась в ванну, как кошка, обнюхивая этот странный дом, оказавшийся таким неожиданным, не замечая никаких признаков странной профессии хозяйки. Я ведь тоже, оказывается, ожидала каких-то знаков, примет, икон, амулетов. Квартира, как квартира. Средний достаток, ухоженная, чистенькая и очень женская. Напряжение схлынуло также неожиданно, как и возникло. Я остановилась посреди кухоньки, еще раз уже спокойно оглянулась вокруг, как у себя дома вымыла чашки, навела блеск и, закурив, опустилась все на ту же табуретку.
― Чего вскинулась-то? Сиди да слушай, коль уж пришла. Это я тебя звал. Замучился я с тобой. И так тебе подсказывалось, и сяк, а ты все дуришь, и дуришь. Катерина-то уж извелась вся, придешь, не придешь.
Голос шелестел у меня в голове, тихо, но очень отчетливо. Голос очень старого человека, который не тратит уже силы на интонации и эмоции, а журчит ровно и монотонно, как потаенный лесной ручей. Он шелестел, а я все глубже погружалась во внезапно накрывшую меня дрему и, еще помня о том, где я уже видела удивительный сон.
В комнатке простой деревенской избы, низкой совсем маленькой, в одно окно, с ничем не прикрытыми и не обитыми голыми стенами, где стоял только жесткий топчан с кинутым на него простым байковым одеяльцем, я сидела на лавке у стола, а напротив в древнем, как и он сам инвалидном кресле-каталке ― старец. В простой поношенной, но чистой монашеской одежде, с совершенно седыми уже редкими от старости волосами и бородой. Маленький, худенький в каких-то нелепых в пластмассовой оправе очках. И все бы это вызвало, наверное, добрую, умильную улыбку, если бы не глаза, глаза, цвет которых был неясен, переменчив из-за мерцания свечи, но взгляд этих глаз соединял его и делал одним из тех, кто писан был на старых, темных иконах, стоявших за его спиной в красном углу этой кельи.
― Глупая ты, да пугливая. Умереть должна была, не умерла. Уж сколько лет прошло, а все в игрушки играешься, все никак жить не начнешь.
Мне казалось, что, практический неподвижный в своем креслице, он гладит меня по голове, и мне вдруг стало так хорошо, так покойно, и я откуда-то уже знала, что все уже случилось и откроется сейчас и, как было, уже не будет никогда.
― Ради дара твоего осталась ты жить. Смотришь, а не видишь, а когда видишь, то боишься знать. Времени у меня мало, потому говорю тебе: будешь к себе строга, а к людям добра, все у тебя и будет, нечего тебе кроме собственного страха бояться.
Он замолчал, я сидела как вкопанная: ни слов, ни мыслей. Только острая непереносимая боль. И серый туман в глазах. И продолжая так сидеть, я чувствовала, что припала к нему, к немощной его руке, с кожей, сухой, почти пергаментной, но такой теплой и живой, как бывает не у всякого молодого, как к последнему оплоту, и наконец, облегченно и, оказывается, долгожданно заплакала, навзрыд, не скрываясь, без капли стеснения. А он все гладил и гладил меня по голове и шептал, как когда-то бабушка Марина, вынувшая меня из петли: «Все хорошо, все обошлось». И когда я, наконец, затихла обессиленная, уже исчезая вместе со своим креслицем, кельей и иконами ясно прошептал: «Помоги Катерине, и она тебе поможет, не бросайте друг друга ― и еще тише, почти совсем не слышно ― Прости родителей своих. Нет их вины перед тобой. На все воля Божья».
Я открыла глаза резко, как проснулась, причем, не выплывая из тумана и постепенно возвращаясь в плотную реальность, как это часто бывает. А проснулась вся и почувствовала, что тут, сейчас, я, наконец, вся, во всей полноте своих мыслей, чувств, сил и возможностей. Это было новое, практически незнакомое ощущение. Оно было очень близко тому чувству хрустальной ясности, когда чуть плывущий фокус вдруг настраивается и все видится необыкновенно четко и свежо.
― Чай будешь? ― Катерина сидела напротив все на той же табуретке, такая настоящая, такая живая, только тень тревоги в глазах еще не успела рассеяться.
― Доктор, не волнуйтесь, жить буду, причем, похоже, долго.
Не знаю, сколько мы хохотали, подхваченные какой-то легкой счастливой волной, но чай давно остыл. Чапа, огорченный невниманием, убрел в коридор под вешалку, а на нас все накатывали и накатывали новые волны смеха, как будто сейчас, здесь, сию минуту, мы должны были добрать всю причитавшуюся нам за жизнь, но так и не востребованную по глупому неведению долю радости.
― А клиент-то где, ― наконец выдавила я сквозь смех.
Она только махнула рукой на дверь, поясняя, что ушел, и, отвечая на мой немой вопрос, также с трудом сквозь сбившееся дыхание, прошептала, прохрипела:
― Все у него будет хорошо. День сегодня такой.
* * *Кое-как, приведя себя в порядок, сначала внутри, а потом и снаружи, я крадучись выбралась из своего укрытия. «Ну, опозорилась, так опозорилась ― не проводить же теперь остаток ночи в дамской комнате». На мое счастье холл был пуст. Все, окончен бал, гасите свечи. Надо убираться от сюда.
― Тебя домой отвезти? Ты вроде как без машины сегодня?
― Все-то ты, Ваня, знаешь. Вези.
Почти убаюканная легким покачиванием, я совсем успокоилась в уютном чреве «шестисотого». А вы что думаете, Иван мог ездить на чем-нибудь другом? И только тут поняла, что мы как-то уж слишком долго едем до моего дома.
― А я смотрю, ты совсем смурная сегодня, вот и решил, что тебе покататься будет совсем не вредно, ― сообщил Иван в ответ на мой молчаливый вопрос.
― И куда мы «катаемся», если не секрет?
― Ну, куда, куда? На залив, конечно. ― Иван опустил тонированные до полной черноты и противозаконности стекла. Мы уже выкатились из города. Воспетая сотни раз гениями и бездарями осень этих краев ― смесь влаги, золота листвы и темной хвои ― подступала к самой дороге.
― К «водопою», ― скомандовал он водителю, ― Если ты не против, конечно.
Я была не против.
«Водопоем» в определенных кругах называли очень симпатичную шашлычную, проросшую прямо на берегу залива. Одно из первых частных предприятий общепита, она была сначала маленькой и захудалой, но оборотистость хозяев, мощное покровительство и неизменно превосходное качество постоянно расширяющегося меню превратили бывшую захудалую точку в главное место питания и отдыха в этом районе.
Был у нее еще один несомненный плюс: работали круглосуточно. Здесь было спокойно, безопасно и вкусно. Сюда по выходным съезжались с детьми и женами такие люди, которые в рабочее время ни под каким видом не могли оказаться на одной территории. Да и представить их в роли заботливых отцов и внимательных и снисходительных мужей в рабочее время мог только человек с совершенно необузданным воображением. Вот отсюда и название: звери на водопое ведь тоже соблюдают нейтралитет.
Мое любимое место: беседка на самом берегу, которую обогревал мощный калорифер в виде уличного фонаря, ― оказалось свободно, как собственно и вся остальная территория. Я даже не заметила, был ли здесь кто-нибудь еще кроме нашей «романтической» компании. Иван отдал несколько тихих распоряжений, но даже запах легендарного шашлыка, не смог вывести меня из того странного состояния, которое то отодвигалось ненадолго, то вновь охватывало меня весь сегодняшний вечер. Мужчины деликатно оставили даму в покое, и их негромкие голоса на другом конце стола сливались с шумом ветра и редкими всплесками волн тяжелого и мрачного в это время года залива.
«Мистериальность бытия, мистериальность бытия…» Странное словосочетание, какое-то совсем не мое, незнакомое, непонятное, кружилось и кружилось у меня в голове, как попавший в воздушный водоворот желтый осенний лист. И так же, как за листом, который все кружил и не как не мог упасть, я наблюдала за этими словами. Что-то приближалось. Предчувствие, воспоминание?
«Мистериальность бытия таит спасенье от печали.
Друзья, которых мы теряли, к нам возвращаются.
Всегда.»
Концерт подходил к концу. Финальная часть Шестой симфонии Чайковского: мрачная, невыносимая и прекрасная ― захлестывала душу, не давая возможности сбежать или отвлечься. Я не могу сказать, что я люблю эту музыку ― она из тех явлений, которым все равно любят их или нет.
Как и всякую приличную девочку из хорошей семьи, меня в детстве так намучили музыкальной школой, что, если бы не удивительное везение со странным именем Ила Григ орьевна, мой педагог, то уж от чего-чего, а от трат времени и денег на посещение филармонии, я была бы освобождена на всю оставшуюся жизнь. Но эта маленькая, поперек себя шире, с бешенным темпераментом и ручками-сардельками тетка, которая предпочитала заниматься с учениками дома, чтобы успеть по ходу урока переделать еще и кучу домашних дел, была потрясающим педагогом и прекрасной пианисткой.