Андрей Ветер - Осколки сердца
Прошло несколько лет, и Люба собралась в Израиль. Она давно вынашивала планы, но мне всё казалось, что это только разговоры. И всё же она уехала. Мы мало переписывались, несколько раз разговаривали по телефону.
Так закончилась её жизнь в мире фотографий. Она иногда берёт в руки аппарат, но снимки получаются «домашними», для семейного альбома. А ведь были портреты, ставшие хрестоматийными – Елена Соловей, Лариса Шепитько, Элем Климов… Много лиц, много натюрмортов, много всего…
ПРО САШУ ШЕКО
Бородатый, с приглаженными волосами, с мягким взглядом, Александр Шеко удивил меня в первую же нашу встречу. Он достал рисунки, и я обомлел, потому что таких рисунков не бывает. Казалось на бумагу упала тень каких-то далёких озёр и холмов, тень изогнувшейся сосновой ветви, тень православного храма, тень Валаама.
Где с ним познакомилась моя тёща, понятия не имею. Так или иначе, но это она привела его в дом, расхваливая без устали. Слова оказались бесполезны, чтобы передать суть того, что делал Шеко. Он делал чудо.
Мы быстро подружились. Для меня и моей жены он стал просто Саша. Разница в возрасте не мешала нашему общению, хотя Саша Шеко стоял для меня на недосягаемой высоте. Всё, что он рассказывал, было важно и плотно укладывалось кирпичиками в фундамент моего ещё не сложившегося мировоззрения.
В то время ещё продолжал функционировать Горком графиков, располагавшийся на Малой Грузинской улице рядом с заколоченным протестантским храмом, обнесённым грязным забором. Ещё тот дом был известен тем, что там жил Владимир Высоцкий. Там, в Горкоме, проходили самые интересные художественные выставки. Только там можно было увидеть картины знаменитой Двадцатки. Ни я, ни моя Ю не знали ничего о Горкоме и скандальной Двадцатке. Но к нам пришёл Саша Шеко и в прямом смысле слова принёс нам свет из мира художников.
Однажды он повёл нас знакомиться с Любой Урицкой, его бывшей женой. Он сказал, что мы должны обязательно увидеть её фотографии. Неподалёку от Сухаревской (в то время Колхозной) площади мы свернули в крохотный переулок, затем нырнули во дворик и прошли в подъезд старого кирпичного дома. В квартире нас встретила Люба Урицкая, бывшая жена Саши. Тёмный коридор вёл в белую комнату: стены её были оклеены белой бумагой и потому служили замечательным фоном для экспозиции. Там была настоящая выставка. На стене справа от двери висели огромные чёрно-белые фотографии Любы Урицкой, а не противоположной располагались картины Саши Шеко (насколько помню, все из так называемого синего цикла).
– Это космический цикл, – объяснил Саша. – Теперь уж я не работаю в этой технике. Вы видели, какие тонкие вещи я сейчас рисую, почти прозрачные.
К моменту знакомства с нами Саша успел сменить несколько стилей. Ломаные авангардные формы остались позади, и ничего общего уже не было между художником, с которым мы познакомились, и тем Шеко, которым он был в молодости. Много позже он показал мне по секрету коробку с рисунками, спрятанную подальше от посторонних глаз. Тонкая жёсткая графика изображала обнажённые человеческие тела. Это был неизвестный широкой публике Шеко, который мне очень понравился. В то время я тяготел к чётко прорисованным линиям. Саша подарил мне один из тех рисунков, он хранится у меня и сейчас.
На стене перед нами висели полотна, которые мы не могли сравнить ни с чем, виденным ранее. Мощные, светившиеся белыми лучами и поглощавшие густой синевой, они казались бесконечными, хотя самая большая из них («Звезда») не превышала метра в длину и ширину, а самая маленькая («Пирамида») едва ли была более двадцати сантиметров. Эти картины втягивали в себя, каким-то непостижимым образом расслаивая пространство и поглощая зрителя в свои недра.
– Когда мы поселились здесь, – рассказывал Саша, – и я каждый день видел в окне перед собой кирпичную стену, меня потянуло вверх, в космос. Посмотрите в окно! Ну как тут жить с таким видом!
Стена дома, стоявшего в двух метрах напротив окна, отгораживала весь мир. От земли до неба – кирпич. Для человека, обожавшего просторы, такой вид из окна был равносилен крышке гроба.
– Здесь колодец, теснота! – говорил Шеко. – Меня просто швырнуло вверх, в космос.
Он всегда начинал говорить очень тихо, почти неуверенно, но понемногу раззадоривался, входил во вкус, раскрывался, и речь его делалась бурной. Он рассказывал о своих переживаниях с азартом, с упоением, даже с восторгом, и это очаровывало, потому что он никогда не говорил о хлебе, о квартплате, о политике, а говорил только о рождении искусства. Он был носителем искусства, служил ему, воспевая божественность мира, поэтому его слова несли огромный творческий заряд. Пропущенные сквозь художника, эти слова превращались в творческую энергию, захлёстывавшую слушателей.
– Так вот и появились эти синие картины. Но сейчас я уже не пишу так.
Он рисовал в основном карандашом, но иногда брался за масло, работая им, правда, в совершенно чуждой для масляной краски манере – он создавал почти акварельные рисунки. Невозможно было поверить, что он наносил на холст краску, предназначенную для сочных мазков. Его кисть превращала эту краску в почти прозрачную воду, даже не скрывавшую грубую фактуру холста. Главная тема того периода – Валаам, его водные просторы, его взгорбленные острова, его причудливо скривившиеся сосны. В Сашином исполнении всё это превращалось в синеватые тени, походившие то на корону, то на сгорбленные монашеские фигуры…
– Ты уже познакомил ребят с Аликом? – спросила Люба.
– Нет, – потупился Саша.
– Чего ты прячешь его? – засмеялась она. – Для себя бережёшь?
Саша ответил что-то невнятное. Мы с Ю не понимали, о ком шёл разговор. Но минуло какое-то время, и Саша представил нам Алика – таинственного Александра Фёдорова, о котором надо рассказывать отдельно и долго…
Несколько раз Шеко водил нас в гости к чудесному художнику по фамилии Козьмин, жившему совсем близко от нас. Потом он, к сожалению, погиб. Чем-то его картины перекликались с работами Шеко, но чем – не смогу сказать. На самом деле в них не найти ничего общего, но умение воплотить свой замысел в геометрических формах, обобщив контуры привычного мира до предела, роднило Шеко и Козьмина.
Сашины карандашные рисунки требовали повышенного внимания, в них надо было вглядываться. Обычно он ставил их в крышку от картонной коробки, чтобы создать ровный фон и отгородить рисунок от влияния посторонних форм. Это было целое действо, оно завораживало, требовало тишины. Затем Саша доставал маленькую флейту и начинал что-то наигрывать. Это было уже похоже на медитацию в каком-то восточном храме.
Чуть позже Шеко познакомил нас с Евгением Ванаевым, замечательным поэтом и фантастически талантливым композитором. К постоянно возникающей теме тесного мира, в котором мы все знаем друг друга, скажу, что племянник Жени Ванаева (Сергей Ванаев) учился в МАХУ, где я работал фотографом (правда, я не застал Сергея в училище, он уже выпустился к тому времени), а сам Женя дружил с семьёй Расторгуевых (это выяснилось на моём дне рождения, когда я пригласил Таню Расторгуеву, ещё учившуюся в МАХУ, и она сидела рядом с Ванаевым). Размышляя о таких вещах, мне хочется расспросить всех моих знакомых об их друзьях и знакомых, потому что обязательно отыщется ещё десяток-другой связующих звеньев, которые соединяют нас друг с другом.
Сложившаяся компания Саша-Женя-Алик периодически устраивала у нас дома маленькие концерты – флейта, гитара, клавишные. Ванаев дал Саше ласковое прозвище Шекончик, а его флейту называл сопелкой («Доставай свою сопелку, играть будем»). То было время непрерывного творчества. Каждый из них открывал шлюзы своих замыслов, и мы буквально утопали в множестве впечатлений.
Саша был учеником Смирнова-Русецкого, а поскольку тот был учеником Рериха, Саша мог считаться если не учеником Рериха, то уж точно продолжателем его школы. Но это всё очень условно, потому что каждый из них – неповторимый мастер своего дела, каждый создал свой мир, каждый оставил свой собственный след в искусстве.
Сашина манера рисовать меня не только воодушевляла, но и ставила в тупик. Мне не удавалось понять, каким образом его карандаш мог накладывать на бумагу едва уловимую серую пыль грифеля. Сколько раз пытался я повторить это! Ничего не получалось. И тогда я пошёл на хитрость.
– Саша, нарисуй мне какого-нибудь бойца из карате, – попросил его я и разложил перед Шеко множество фотографий, чтобы он понял, какие существуют стойки и удары.
Саша долго упирался, но всё-таки согласился. И тут я увидел, как он затачивал карандаш… Секрет изящества был раскрыт. Впрочем, карандаш карандашом, но рука художника остаётся рукой художника.
Когда грянули чёрные годы перестройки, а потом и бандитизма, мы надолго потеряли Сашу из виду. Он где-то был, что-то делал, но мы не встречались и не общались. Лишь однажды я дозвонился ему с предложением сделать о нём сюжет для телеканала. Шеко колебался, говорил что-то о нравственности, и я не сразу понял, что его удерживало. Со мной разговаривал не тот Александр, которого я знал и который был готов на любые творческие подвиги. Мне вспоминается, как маленький съёмочный коллектив выдуманной, но не существовавшей на самом деле «Поглазей-Студии» периодически отправлялся в лес, иногда уезжал в Дубну на конюшню легендарного Тито Понтекорво, и мы снимали сцены из жизни Дикого Запада. Шляпы, револьверы, сапоги, перья, бороды… В одной из сцен я уговорил участвовать Шеко. Мы уехали в самый конец улицы Красного Маяка, забрели в глубокий овраг с живописно поваленными деревьями и отсняли проход двух ковбоев. Саша, застегнув на бёдрах ремень с кобурой, походил туда-сюда и сказал задумчиво: «Да, это всё не просто так… Это всё серьёзно… Тут совсем другие силы пробуждаются». Я понял, о чём он говорил: одежда нередко передаёт человеку эманации того мира, который она воплощает собой… И вот я звал его сняться для моей программы «Краски», сняться в сюжете о творчестве, сняться в роли самого себя. И Саша не согласился.