Валентина Фролова - Севастопольская девчонка
— Как обоих? — не поняла я. — А Костю — за что?
— За самоуправство! Влепить выговор и заставить оплатить рабочий день Губарева из зарплаты Пряжникова.
У него стало жесткое лицо, — такое, какое бывает у начальников, гнущих свою линию.
— Сегодня он Губарева запер. Завтра он, может, меня запрет при удобном случае и покажет, каким надо быть начальником участка?
— Если у тебя есть для таких опасений причины, то ты прав, наказывая Пряжникова. — Я отвернулась к окну. Мне не нравилось то ожесточение, с каким Виктор говорил о Косте. — Как работает Губарев, — это не одному Пряжникову не нравится.
— Губарев получит свое, — сказал Виктор, хмурясь. Но мне показалось, что он только делает вид, что сердит на Губарева.
— У тебя отец, Женя, — сильный инженер, — сказал он, — оживляясь и говоря то, что в самом деле думал. — Ты думаешь, мне так это легко наступать ему на пятки, а в иной квартал и оставлять его позади? На разных участках собираются разные люди: то сильнее, то слабее прорабы, то сильнее, то послабее мастера; и такие же, то более сильные, то не очень сильные бригадиры. Они обрабатываются, и устанавливается какой-то порядок, какой-то ритм. Как бы Губарев не поступал, ваша бригада делает больше, чем у любого другого бригадира. Это устраивает меня, устраивает прораба, устраивает мастера… Понимаешь, в конце концов, дважды два — четыре — это еще не самая сложная из истин. А у Пряжникова понимание строительства еще не пошло дальше этого.
Я помолчала.
— Дважды два — четыре — не самая сложная из истин, — потом согласилась я. — Но никто еще не доказал, что дважды два — не четыре, а еще сколько-то. А ты с Туровским именно это хочешь доказать. Я не понимаю, почему не устроит тебя, прораба и мастера, если в нашей бригаде будет еще Губарев работать! Тогда бригада будет делать ещё больше, чем делает.
— А если Губарев плюнет и уйдет? Может быть, мне тогда на Костю надеяться, который один день смог быть бригадиром?
Ленку «заносило». «Заносило» вопреки ее воле, ее здравому смыслу и прямо-таки железобетонной практичности в Жизни. Когда она улыбалась Виктору, мне казалось — она улыбается в десять улыбок, так она была ослепительна. По-моему, Казакову тоже казалось так.
Во всяком случае он смотрел на Ленку, как на задачу с одним неизвестным, где неизвестное теряет свою неизвестность.
Эх, Ленка, Ленка!
Наверное, сегодня ей будет не очень весело.
Ленка!..
Все у нее есть. Красота? Да! Ум? Да. (Ленка не дура!) Если ей чего-нибудь не хватает, то только одной верности.
Лейтенант прошел по залу и спустился по лестнице вниз, в вестибюль. Вернулся он уже с фуражкой в руке.
– В двадцать три мне надо быть на корабле, — сказал он Ленке. Он посмотрел на нас с Виктором, попросил: — Может быть, вы проводите Лену домой?
Он не был расстроен, просто уверен, что все хорошее, все нужное ему еще впереди. Моряк всегда верит, что его стоит ждать. Верит, что рано или поздно, а непременно встретится девчонка, которая с радостью согласится полжизни ждать его, пока он в море, четверть жизни — встречать его я еще четверть провожать.
Казаков уходил, унося в руках фуражку с примятым верхом, — точь-в-точь такую, как у адмирала Нахимова.
— Лена, — сказала я, — а ведь это — навсегда…
Ленка поморщилась.
— Подумаешь!.. Моряк!.. А что такое — моряк? Месяц похода и чемодан грязного белья. Вот тебе и все счастье! Я очень рада!
Но я-то видела, что она совсем не рада…
Мы проводили Лену и шли с Виктором вдвоем. На башне Матросского клуба часы отбили, по корабельному, четыре склянки, — двенадцать. Город словно плыл в негустой лунной полутьме и облаках. Мы шли и говорили опять о Губареве и Косте.
В конце концов Виктор согласился, что Губарев все-таки, действительно, зарвался. План — планом. Но если бригадир позволяет себе то, чего позволять не имеет права, — это плохо действует на всю бригаду.
— Но Пряжникова наказать все равно придется, — соглашаясь со мной насчет Губарева, упрямо повторил Виктор. — Я как начальник не могу не думать о дисциплине. Не будет на участке дисциплины — все пойдет, в раздрай. Это надо понять.
Я вздохнула.
Ну, в конце-то концов, оплатить Губареву рабочий день — не такая уж большая беда. За возможность посадить его под замок Костя мог бы расплатиться и вполне добровольно.
Мы подошли к нашему дому. Я подняла глаза к окнам. Во всем третьем этаже свет горел только в наших. Раньше я возвращалась иногда так же поздно, и меня не ждали. Дома всегда умели помнить, что завтра — рабочий день.
Теперь же думали не о рабочем дне…
Я повернула голову к Виктору. Он тоже смотрел на наши окна.
— Женя, — проговорил Виктор. — Там… дома… против меня?
У меня перехватило дыхание. Мы стояли так близко, что минутами, казалось, я слышала, как бьется его сердце. А теперь мое забилось так, словно с ума сошло, и ему надо было выскочить из меня.
— Против, — сказала я, так тихо, что слышала только свое сошедшее с ума сердце.
Минуту назад меня еще очень тяготило отношение мамы и отца к Виктору. А тут я вдруг сразу поняла, кто прав, кто не прав, что мне нужно делать и как поступать. Словно был произнесен приговор. И этот приговор не подлежал обжалованию.
Я положила руки Виктору на плечи и крепко-крепко обняла его.
— Виктор! Когда мама выходила замуж за отца, бабушка вышвырнула ее шмутки на улицу и сказала, что в дом не пустит. Мама ушла и ни разу за всю жизнь не покаялась, что ушла. Ты не думай! — Я ни за что не откажусь от этого права — никогда в жизни не каяться. А бабушка сама же первая с ними и помирилась.
Сердце мое успокоилось. Но никогда еще оно не было так полно восторгом и отчаянной решимостью. И никогда еще я не чувствовала себя так безусловно правой, как тогда.
— Женя, только не передумывай! Дай слово, что ни при каких обстоятельствах не передумаешь! — сказал Виктор.
Но — странное дело! Его глаза были у самых моих глаз. Это были те же глаза, что всегда. Но глаза без мужества. Он прикрыл их, опустив веки и глядя куда-то вниз, — как бы спрятав.
— Если ты передумаешь… если ты передумаешь… — повторил он. Но все так же, со спрятанными глазами. — Вот я не представляю себе, чтобы ты жила, все время боясь сорваться. Жила, постоянно чувствуя опасность…
— А ты?
— Нет, конечно! — он засмеялся, но не очень уверенно. — Я, кажется, немного понял вашу семью. Я тебе вот что скажу: твоя мать никогда не была так нужна твоему отцу, как ты мне… И давай побыстрее кончать все это. Чего нам тянуть до лета? До экзаменов? Лето, оно так и так, при всех обстоятельствах будет.
— Кончать? — спросила я, пораженная тем, что он сказал о маме и отце, о себе и обо мне. — А я думала — начинать.
— И кончать! И начинать! — улыбнулся он. И я опять увидела его глаза. Глаза без мужества.
Виктор ушел. А я, вместо того, чтобы прямо подняться к своей двери, остановилась на лестнице.
…Я без труда понимала, почему против мама.
Хотя мне два месяца назад уже исполнилось восемнадцать, мама все никак не может привыкнуть к тому, что меня нельзя завернуть в пеленки. Честное слово, иногда мне кажется, что она и сейчас с удовольствием затянула бы меня в пеленки, несмотря на то, что я как раз с нее ростом. Спеленала бы и таскала, — это бы не была легко, но зато насколько спокойнее.
Недавно я слышала ее разговор с тетей Наташей Бутько. Тетя Наташа дохаживает, наверное, уже последний месяц. Мама говорила:
— Мне всю жизнь после Женьки все было не до второго ребенка. Все что-то мешало. То работа, то квартиры не было, то Женя кончала школу и хотелось создать ей условия. А сейчас вспоминаю, и ни одна из причин мне не кажется важной.
Теперь мама завидует Бутько.
Против Виктора мама сейчас в той же мере, как была бы против кого угодно другого, — она просто считает, что в восемнадцать слишком рано выходить замуж. Если она стала иметь что-то против именно Виктора, то это все — от папы. А папа всегда мог убедить ее так же, как самого себя.
С отцом было труднее.
Мне казалось, что будь мне не восемнадцать, а двадцать пять и даже все тридцать и тридцать пять, — отец и тогда был бы против. Против одного Виктора.
…Едва я втиснула ключик в английский замок, услышала за дверью шаги мамы.
Я взглянула на часы. Было без десяти два.
Мама в самом деле стояла на пороге.
Она любит строгую одежду, строгие тона, строгую причёску. Но в характере у нее никогда не было особенной твердости, Когда мама приходила с работы, кажется, что она вместе со своим строгим костюмом сбрасывает с себя и свой строгий вид. Во всяком случае, в этом халате, в котором она стояла передо мной, она никогда и никому не казалась строгой.
Я молчала и смотрела на халат, не торопясь поднять взгляд. Потом голову все-таки пришлось поднять. Лицо у мамы было строгое. Но я не поверила этому. И в самом деле, в ту же минуту у мамы задрожал подбородок. Этого я не ждала. Во всяком случае — боялась…