Филип Рот - Обычный человек
— Ничего постыдного в этом нет.
— Есть, есть, еще как есть! — рыдала Миллисент. — Ты становишься беспомощным и жалким, и тебя все время кто-нибудь должен утешать и ухаживать за тобой.
— Учитывая данные обстоятельства, это никак нельзя назвать постыдным.
— Вы ошибаетесь. Вы просто не знаете. Зависимость, беспомощность, изоляция, страх — это все ужасно и постыдно. Боль заставляет бояться самого себя. Ты уже не такой как все — и это отвратительно. Вот отчего бросает в дрожь.
Ее угнетало то, что делает с людьми старость. Миллисент, не желая признаться в этом, чувствовала себя жалкой, униженной, изуродованной. Но кто не страдал от этих мыслей? На закате лет всех угнетает осознание того, во что они превратились. А он сам? Разве с ним не произошли перемены? Разве он не чувствовал, как убывают его силы, как он теряет свое мужское «я»? Ошибки, промахи, неудачи искорежили его тело, а удары судьбы, обрушившиеся на него как по его собственной, так и по чужой вине, деформировали его личность. Он понял, что именно придавало духовное величие ужасным телесным страданиям Миллисент, в миниатюре отразившимся в его невыразительных переживаниях: это была, конечно, ее непрекращающаяся, никогда не отпускающая боль. Даже фотографии внуков, даже фотографии бабушек и дедушек, развешенные по всему дому, не значили больше ничего: она даже не глядела на них. У нее не осталось ничего, кроме боли.
— Ш-ш-ш, — прошептал он. — Ш-ш-ш, успокойтесь. — И прежде чем вернуться в класс, он на секунду подошел к ее кровати и взял ее за руку. — Подождите, пока таблетка начнет действовать, и возвращайтесь в класс, когда почувствуете, что можете рисовать.
Через десять дней она покончила с собой, приняв лошадиную дозу снотворного.
В конце курса, продолжавшегося двенадцать недель, все его ученики выразили желание заниматься дальше, но он объявил, что у него изменились планы и что он сможет возобновить уроки только следующей осенью, бежав из Нью-Йорка, в качестве нового пристанища он выбрал побережье, так как всегда любил плавать и кататься на волнах, борясь с прибоем, а также потому, что с полоской пляжа в Джерси его связывали счастливые детские воспоминания. Была еще одна причина: даже если Нэнси откажется переехать к нему, он будет жить от нее в часе езды; к тому же водная стихия и свежий воздух всегда благотворно воздействовали на него, следовательно, переезд положительно скажется на его здоровье. В его жизни была теперь только одна женщина — его дочь. Она всегда звонила ему по утрам, перед уходом на работу, но в остальное время его телефон по большей части молчал. Он больше не искал любви сыновей от первого брака: если верить их словам или словам его бывшей жены, их матери, он никогда ничего хорошего для них не сделал, а опровергать эти бесконечные обвинения он уже был не в состоянии, — у сыновей была своя версия распада семьи, и, чтобы противостоять ей, нужно было обладать определенной напористостью, которая давно отсутствовала в его арсенале. Боевой настрой сменился великой печалью. Если он поддавался соблазну скоротать с кем — нибудь вечерок, чтобы не оставаться в полном одиночестве, потом его переполняла еще большая печаль, печаль, смешанная с чувством, что его побили как паршивую собаку.
Рэнди и Лонни заставляли его испытывать чувство вины, и он был не в состоянии объяснить им свой поступок. Он пытался поговорить с сыновьями, когда те были подростками, но они были слишком молоды и сердиты, чтобы понять его. И что они должны были понять? Ему казалась необъяснимой та радость, которую они испытывали, отталкивая отца. Он делал то, что хотел, и они делали то, что хотели. Можно ли было простить их ничем не пробиваемую позицию непрощения? Или смягчить хоть как-то их неприятие отца? Он был одним из миллионов американцев, прошедших через бракоразводный процесс, завершивший распад их семьи. Но разве он поднимал руку на их мать? Разве он поднимал руку на своих сыновей? Разве он не поддерживал материально их мать? Или не поддерживал сыновей? Разве хоть одному из них приходилось выпрашивать у него деньги? Был ли он хоть раз суров с ними? Разве он не делал попыток примирения? Чего можно было избежать? Что нужно было сделать, чтобы они лучше относились к нему? Как было объяснить им, что он не мог оставаться связанным узами брака, что он не мог больше жить с их матерью? Понимали ли они это или нет? К сожалению, нет, и это было печально, печально и для них, и для него самого. Они даже не понимали, что он потерял семью, членами которой они были. Несомненно, были вещи, которых он не понимал. Если даже так, ситуация от этого складывалась не менее печально. Кто мог утверждать, что печаль не витала вокруг и что раскаяние не вызывало разноголосую лавину вопросов, которые он задавал сам себе, пытаясь оправдать свой жизненный путь?
Он ничего не сказал им о череде госпитализаций, опасаясь, что его болезни всколыхнут волну мстительного удовольствия. Он был уверен, что смерть его вызовет бурю ликования — и все потому, что они никогда не вырастут из своих детских воспоминаний о том, что он бросил семью, чтобы жениться во второй раз. И потому, что в конце концов он оставил свою вторую семью, чтобы жениться на красотке — топ-модели, ни больше ни меньше, к тому же на двадцать шесть лет его моложе, которую, по словам Рэнди и Лонни, все, кроме него самого, считали идиоткой, безмозглой дурой и которую он подцепил за несколько дней съемок на Карибах, и она заменила ему всех, кто был с ним прежде, включая их двоих. Это обстоятельство только укрепило представление о нем как о лживом, безответственном, легкомысленном, незрелом человеке, любителе сексуальных авантюр. Он был не отец, не муж, а негодяй. Даже для ангелоподобной Фебы, ради которой он бросил жену и сыновей, он был негодяем. Он для всех них был лишь вконец изолгавшимся, похотливым кобелем. И самым абсурдным для его сыновей стало решение отца уже на склоне лет стать художником, и поскольку он серьезно занялся живописью и писал каждый день, Рэнди придумал для него ироническую кличку — Счастливый Сапожник.[12]
Он никогда ничего не говорил в ответ, чтобы защитить себя, и не требовал справедливой оценки своих действий. Его третий брак основывался на необузданном желании, вожделении к женщине, которое никогда раньше не владело им с такой силой и не ослепляло его настолько, чтобы в пятьдесят лет играть в игры молодого человека. Он не спал с Фебой последние шесть лет их брака, тем не менее этот факт его интимной жизни не мог служить объяснением развода для его сыновей. Ему казалось, что его опыт семьянина (он был идеальным мужем для Фебы на протяжении целых пятнадцати лет и замечательным отцом для Нэнси в течение тринадцати, хорошим братом для Хоуи и примерным сыном своих родителей с самого рождения) не нуждается в объяснениях. Он полагал, что его карьера (он работал в рекламной компании уже двадцать лет) избавляет его от необходимости давать какие-то объяснения. Он пришел к выводу, что его роль отца Лонни и Рэнди ни в коем случае не требует никаких объяснений.
Тем не менее рассказы о том, как он вел себя всю свою жизнь, были даже не шаржем, а злобной карикатурой на него, пародией на то, кем он никогда не был; они старались умалить, растоптать все его достижения, которые были очевидны для всех остальных. Они лишали его чести и достоинства, преувеличивая недостатки и призывая к благоразумию, которое уже не могло проявляться у него с прежней силой в столь преклонном возрасте. Когда его сыновьям было уже под сорок, в отношениях с отцом они все еще оставались теми детьми, которых он бросил, разведясь с их матерью; они были его детьми, которые по самой своей природе не могли понять, что для каждого человеческого поступка имеется масса объяснений, детьми, которые, став взрослыми, разумными людьми, продолжали вести против него войну, а он не мог выстроить достойной обороны. Сыновья предпочитали, чтобы их отсутствующий отец страдал, и он испытывал муки, дав детям эту власть над собой. Единственное, что ему оставалось, — это страдать из-за своего дурного поступка, и он старался ублажать сыновей как мог: он платил свою дань, разыгрывая идеального отца и покорно принимая их плохо скрываемую ненависть.
Ах вы мерзкие ублюдки! Злобные уроды! Гнусное, поганое дерьмо! Изменилось бы хоть что-нибудь, если я был бы другим и вел себя иначе? Разве я не был бы таким одиноким? Конечно, все бы пошло по-другому. Но я сам виноват в том, что сделал. Теперь мне семьдесят один. И я такой, какой есть. Вот что я натворил и теперь сам должен расхлебывать последствия. Всё. На этом точка. Не убавишь, не прибавишь.
К счастью, все последние годы он поддерживал связь с Хоуи. Его старший брат по достижении шестидесяти лет ушел из компании «Голдман Сакс», так же как и все его коллеги, достигшие пенсионного возраста, за исключением трех — четырех человек из высшего руководства, но к этому времени его состояние насчитывало не менее пятидесяти миллионов. Вскоре он уже входил в совет директоров многочисленных корпораций и в конце концов стал главой совета директоров компании «Проктер энд Гэмбл»,[13] на которую работал в юности, занимаясь покупкой и продажей ценных бумаг. Когда Хоуи перевалило за семьдесят, он все еще оставался крепким и деятельным мужчиной, готовым пахать без устали с утра до ночи. Он стал консультантом в одной бостонской фирме, специализирующейся на выкупе финансовых компаний, и много путешествовал по миру в поисках очередного контрольного пакета акций. Несмотря на то что Хоуи был очень занятым человеком и на нем лежала огромная ответственность, братья обменивались телефонными звонками раза два в месяц; разговоры по телефону всегда продолжались не менее часа: они вели неторопливую беседу, развлекая друг друга воспоминаниями о детстве, рассказывали смешные эпизоды из школьных лет жизни, обсуждали дни, проведенные в ювелирной лавке отца.