Александр Кабаков - Маршрутка
В Шереметьеве было темно, очередь двигалась еле-еле. Кузнецов присел на корточки, положил листок на чемодан, принялся заполнять. Бланк был почему-то напечатан по-английски, Кузнецов стал писать тоже по-английски.
Destination…
«Какой же пункт моего назначения, — подумал Кузнецов, — какой пункт?»
«Пятый пункт, — подумал он, — пятый, вот какой».
Мимо него, держа наготове темно-красные книжечки с золотой двухголовой птицей, шли местные люди. Никто не проявлял ни малейшего интереса к сидевшему на корточках старику в очках со старомодно толстыми стеклами, с длинными седыми патлами вокруг большой неровной плеши, с неаккуратно расползшимся по лицу пористым носом… Кузнецов с трудом разогнул колени, выпрямился и тронул за рукав ближайшего в очереди.
— Простите, — сказал Кузнецов, — нельзя ли посмотреть ваш паспорт? Я никогда не видел нового русского паспорта. Если можно…
Мужчина средних лет, улыбнувшись, протянул документ. Все было написано по-новому, поперек. Добролюбов Иван Эдуардович, прочитал старик, 1969 года рождения, место рождения город Йошкар-Ола, паспорт действителен до 2007 года…
— А национальность, — спросил Кузнецов, — а национальность… национальность? Где написана национальность?
— Не пишут здесь национальность, — еще шире улыбнувшись, сказал Иван Добролюбов, — да и во внутренних теперь не пишут. У нас теперь одна национальность, батя, у всех. Ты ж ведь русский, отец? Давно уехал?
— Давно, — Кузнецов отдал паспорт и внимательно посмотрел в лицо собеседнику, — давно… Как вы сказали? Я русский?
— А какой же еще, — настроение у российского гражданина (и, между прочим, кипрского бизнесмена) Добролюбова после трехсот вискаря в самолете было прекрасное, веселое было настроение, и старик этот ему нравился. — Какой же еще, если не русский?! Ты, может, чечен?
— Нет, я не чечен, — Кузнецов все внимательнее всматривался в лицо этого мужчины средних лет и все более убеждался в том, что это не тот, нет, не тот мужчина средних лет, а просто мужчина средних лет, симпатичный и ясный, такой ясный, каких не встречал Кузнецов нигде. — Я, видите ли, еврей по матери…
— Да ни хрена мы здесь не видим, батя! — закричал Иван Эдуардович, будучи, как мы уже сказали, немного выпивши, но никто вокруг не обратил на его крик никакого внимания. — Тем более по матери. Некогда нам тут смотреть, кто еврей, а кто нет. Мы тут бабки рубим, отец, понял? У нас тут половина евреи, понял? Даже больше половины…
Тут он замолчал и задумался, видимо, о национальном составе российского бизнеса. Мысли эти занимали его меньше минуты, а результат размышлений он сообщил Кузнецову вполголоса, слегка даже приобняв батю за плечи.
— Я тебе так скажу, — сказал он, — если б у меня партнер еврей был, так я бы сейчас не на Кипре гребаном копейки сшибал, а жил бы здесь и в полном шоколаде… Эх, батя, какой у меня проект начинался! Выше только звезды, понял, круче только яйца… Короче, я до неба дом строил, понял? И все накрылось, а почему?
— Потому что нельзя выстроить дом до неба, — автоматически ответил Кузнецов. — Давным-давно пробовали, не получилось…
— Вот, — нелогично обрадовался Иван Эдуардович, — видишь, нельзя. Ты сразу сечешь, а мне тогда кто-нибудь сказал? Потому что таджики были, азеры были, молдавы были, хохлы были, только вас не было… А сам-то ты где живешь, в Штатах или в Израиловке?
— Да нигде я не живу! — отчаянно выкрикнул Кузнецов и испуганно оглянулся.
Но и на этот раз ни люди в очереди, ни девушки в военной форме и туфлях на очень высоких каблуках, переходящие по своим секретным делам от одной стеклянной кабинки к другой, на крик не обратили никакого внимания.
— Странствую я, — еле слышно закончил Кузнецов.
— Ну тогда с прибытием на родину, — сказал Иван. — Сейчас паспортный контроль пройдем и выпьем по этому поводу. Хорэ болтаться-то, вечный странник.
Нет на свете ничего вечного, подумал Кузнецов, и не вечна моя судьба. Кончается путь, пора. Да, кончается путь, ты дома, убог и холоден дом, вражда и зависть разделяют населяющих его, но это дом твой, и домашние твои, и сюда приводит дорога, в какую бы сторону она ни вела.
И Агасфер пошел выпивать.
Красная и Серый
Удивительные бывают страны.
Вот, допустим, рано утром под вяловатым теплым дождем въедешь в такое государство. Не то пограничник, не то полицейский в аккуратной форменной одежде глянет без интереса, из чистой вежливости, в твой паспорт, прочитает неправильно, как поймет, варварское имя восточного гостя, а документы на транспортное средство и вовсе не спросит, улыбнется губами — и езжай себе дальше куда глаза глядят по одинаковым гладким дорогам, по ровному, без заплат, асфальту красивого цвета маренго, только поглядывай на перекинутые поперек шоссе арки, на которых бледным светом мигают пунктирные буквы указателей. К примеру, Капустенбург — направо через 1,5 километра, Брайтвюрст — через 2,6 и налево под эстакаду, а до Эшелона-сюр-Мер ровно 83 километра. В этот-то Эшелон тебе и надо, поскольку там опять будет граница, и уже другая страна, и в другой форме, в клеенчатой черной накидке и картузе-кастрюльке, другой вежливый дяденька, а дороги такие же ровные, автомобильного цвета «мокрый асфальт», и домики такие же, в косых дубовых балках по белым оштукатуренным стенам, и поля в ту же рыже-зеленую некрупную клетку, и чисто вымытые леса. Дождик деликатно сыплет мелко калиброванные капли, низкие желтые сараи бездымной индустрии возникают вдали и уносятся назад, так что едва успеваешь сложить яркие буквы над плоской крышей в название знакомого импортного продукта, одинокая фура обгоняет твой арендованный «фиат», сверкая полированными алюминиевыми боками, и улетает к горизонту, волоча за собой ветер… И примерно через два с половиною часа езды пересекаешь ты и это государство, минуешь его язык, национальную кухню, древнюю и богатую культуру, героическую кровавую историю, мощную экономику, развитую на базе продуктивного сельского хозяйства и современных технологий, взвешенную мировую политику и прочую херню.
Тесно, скучно, душно! Как вы, господа, живете тут, в этой тоске?
Только и остается — ближе к концу дня пришвартоваться к какому-нибудь придорожному отельчику типа шале, запереться в микроскопическом номере под крышей (но все удобства, блин, все удобства, и шампунь в пузырьке!), раздеться до прилипших в сидячей дороге трусов, вытащить из сумки заветную, купленную еще в круглосуточном напротив дома, налить до кромки взятый в ванной толстый стакан и, сидя на краю свежайшей простыни…
Тоска.
А бывало, ох, бывало!..
Вздрагивал всем тяжелым телом на широкой колее пассажирский пыльный поезд, мелко дребезжала ложка в стакане, а стакан — в подстаканнике, певец Бунчиков в коридорном радио пел тонким душевным голосом про вагонное окно, а за окном — ржавое железо лежало, жидкая грязь проселка текла в бескрайние колхозные поля, готовившиеся уйти под снег вместе со всеми своими 13 центнерами с га, серая дощатая крыша сползала с близко стоявшей к железнодорожному полотну служебной избы, бурый дым крупнейшей в мире черной металлургии поднимался в мирное небо… Грохотала, съезжая вбок, дверь купе, проводница в байковых шароварах и тугом кителе молча подселяла попутчиков — и пошло, пошло под скользкую котлету и помидор, посоленный из спичечного коробка! Проснешься потом на рассвете в муках, вглядишься, с трудом опираясь на локоть, в пейзаж за стеклом — а там все та же Родина, и железо то же, и дым, и поля, и жидкий проселок, будто и не проехал поезд за ночь шестисот километров, но, наоборот, простоял, притаившись, на запасном пути. Соседи спят в носках, проводница собирает стаканы для утреннего чая, везде царит знакомый до последнего слова язык, впереди еще трое суток пути, и никаких границ не будет, одна страна кругом, а там, где кончается она, кончается и жизнь.
Ах, великая была держава! Третий, блин, Рим. А теперь…
Но ничего, еще развернемся, еще все увидят, дайте только время, на что способны мы, с раскосыми, как верно сказал поэт, и жадными очами, еще поднимемся, и задрожит все вокруг! А мы станем любить друг друга человеческой и братской любовью, сочувствовать и помогать один другому… Пока же нужно терпеть и все прощать, все прощать и всем, поскольку обстоятельства у нас тяжелые, вот в чем дело.
Взять хотя бы Людмилу.
Родилась она как раз в семье путевого рабочего, занимавшей вышеупомянутый казенный дом, построенный из старых шпал и негодных досок в полосе отвода. В доме пахло креозотом, которым когда-то были пропитаны старые шпалы от гниения, а во дворе, куда Людмила на еще не выправившихся детских ногах выходила, чтобы играть с собакой Жулькой, креозотом пахло еще сильнее от новых шпал Юго-Восточной железной дороги. Эта важная с точки зрения как грузовых, так и пассажирских перевозок магистраль лежала буквально в трех метрах от окружающего двор забора из списанных снегозащитных щитов, так что отцу Людмилы недалеко было ходить до места работы.