Эм Вельк - Рассказы (сборник)
«Забрать собаку. Она забежала к вам во двор!»
«Стой на месте! — гаркнул крестьянин. — Чего ты здесь вынюхиваешь? А?»
Тут меня такое зло взяло, что я заорал: «Сами вы вынюхиваете! Грубиян! Я хочу забрать свою собаку и больше ничего!»
«Сейчас я тебе ее выгоню!» Крестьянин несколько раз взмахнул кнутом.
Мне стало жаль Флока. Я свистел на все знакомые ему лады, но он не возвращался, хотя крестьянин давно уже исчез в доме. Наконец я услышал во дворе щелканье кнута. Флок опрометью выскочил из подворотни и помчался вдоль ручья вниз. В воротах показался крестьянин, щелкнул еще раз кнутом и издевательски захохотал.
Флок ничего не слышал, не слышал он и моего свиста Он уже почти пересек долину, когда начал приходить в чувство. Видно, он вспомнил о своем хозяине, потому что побежал медленней и повернул голову. Тут он, должно быть, услышал мой свист, остановился и огляделся по сторонам. Зная, что зоркие глаза его были надежней острого слуха, я поднял руки и замахал ими. То был наш годами испытанный сигнал: немедленно подойди. Тут Флок совсем пришел в себя и длинными прыжками помчался вверх по холму, время от времени боязливо оглядываясь на хутор. Я был рад, что он снова рядом. Правда можно было не опасаться за него, он и один нашел бы дорогу и через овраг, и через Орплид, но мне хотелось о многом расспросить его.
Мы присели на лесной поляне, где кончалась ведущая с хутора тропинка, и глянули на долину. Окруженная стеной могучего леса, она лежала под нами: ручей, озерцо, сад, поля, луга, старый хутор, над которым кружили голуби, таинственные ели, могучие дубы над островерхой крышей, которую я только теперь заметил, коровы на выгоне, лошади, запряженные в плуг, и страшный мужик, который снова шел по борозде. И голубая, как небо, девочка, которая наверняка была оттуда. Иначе зачем крестьянину так долго оставаться в доме? Если он хотел только прогнать Флока со двора, он управился бы быстрей. Или Флок забежал в дом?
«Ты видел ее?» — спросил я и погладил его умную морду. Он поднял глаза и вильнул хвостом. Он ее видел.
«Ты говорил с ней?» Он завилял еще сильней.
«Что она говорила, Флок? Ты рассказал ей, кто мы?»
Это было уже совсем глупо. Я сообразил это, когда хвост замер, а пес положил голову на вытянутые передние лапы.
Это означало: пожалуйста, не мешай мне. Мне нужно поразмыслить!
Мы оба задумались и оба, наверняка пришли к одинаковому выводу, что грубый крестьянин не был отцом лесной принцессы. Уже совсем стемнело, когда мы, усталые и голодные, длинной и скучной дорогой выбрались через горы домой.
На следующий день я осторожно спросил у отца название мельницы, ни словом не обмолвившись о голубой, как небо, девочке.
«Неужто ты был в этом гиблом месте?» — спросил он.
«Почему гиблое? Это чудесное место, и хозяйство в полном порядке. Как называется та мельница?»
«Должно быть, мельница Марии. Но мельницы там давным-давно нет. Какой крестьянин повезет зерно в эту богом забытую дыру? Засел там какой-нибудь бедолага, жить не живет, а помирать неохота. Ты подумай: ведь дети, если они там есть, растут как скотинка…»
А я вспомнил прекрасную девочку, и мысль о ней не покидала меня. Только рассказать о ней я не мог: никто б не поверил, что я все это видел. Ведь и сам я все время сомневался, было ли это явью или мне встретилось существо из сказок, легенд и сочинений поэтов.
Как-то в полдень, когда происшедшее чудесным образом преобразилось в моем сознании, а школьные каникулы подходили к концу, я поделился тайной далекой мельницы с Ульрикой. Высокий лес, дикое ущелье, прекрасная долина и одинокая мельница не произвели на нее никакого впечатления. Зато ей хотелось услышать о незнакомой девочке и ее красивом платье. Но трезвый рассудок взял верх, и она принялась хохотать: откуда у простого крестьянина такая дочь! Она была готова завтра же двинуться в путь и все проверить. Уж ее-то, дочь куммеровского пастора, крестьянин не посмел бы прогнать! Она только боялась отправиться в дорогу одна, справедливо полагая, что не найдет ее. Оба ее брата смеясь отказывались проводить ее. И по своему обыкновению она снова нарушила торжественное обещание и все разболтала.
Когда в последний день каникул мы сидели в саду у пастора и пили кофе, Ульрика, оба ее брата, Эберхард с усадьбы и я, к нашему столу подошел пастор Брайтхаупт и, обратившись ко мне, произнес: «Ульрика рассказала мне историю о мельнице Марии и маленькой девочке в городском платье. Ты что, был на мельнице?»
Я сердито глянул на нее. Пришлось рассказать.
«А кроме крестьянина ты видел кого-нибудь еще? Человека, который носит очки и одет по-городскому?»
Его я не видел.
«Девочка — ровесница Ульрике, верно?»
Я кивнул.
«Так, одна она не могла сюда приехать. Значит, он опять здесь, этот красный смутьян и каторжник. Хорошо, что теперь я это знаю». С этими словами он ушел.
Я ничего не понял, почувствовав только, что прекрасная незнакомка действительно существовала и что пастор чем-то был опасен ей и мужчине в очках, который доводился ей отцом. Нужно во что бы то ни стало их предупредить, пусть даже крестьянин с кнутом набросится на меня! Но вернуться на мельницу не представлялось возможным: завтра утром я должен был ехать в город. Тем сильней меня пугали грозные слова пастора о смутьяне и бунтовщике. Разве могла быть у человека, если он преступник, прелестная дочь, вроде голубой, как небо, лесной феи? Что ей было нужно на заброшенной мельнице? За помощью я обратился к кантору Каннегисеру. Мой рассказ его сильно разволновал. Потом он сказал: «Когда-нибудь я тебе все объясню. А теперь спокойно поезжай в город. Завтра мне предстоит длинная прогулка».
Конь бледный
Необычный шум донесся с улицы, шум непонятного происхожденья: звон, топот, цокот, стук, будто сотни молотов, используемых в тяжелом кузнечном деле, играючи бьют по железу и наковальне. А шум все ближе и ближе, все сильней и сильней, и вот наконец, слышно радостное ржанье, тонкое и мощное, как звук трубы: кони. Много-много коней. Люди облепили окна и, выбежав на улицу, сначала глазели, ничего не понимая: поодиночке, парами, тройками и четверками на поводу у мужиков нескончаемым потоком двигались кони. Тонконогие, молодые, степенные, средних лет, усталые, старые; стройные чистокровки из кучерских дрожек, сильные полукровки из крестьянских телег и тяжелые неуклюжие битюги, на которых возят пивные бочки, дрова и грузы; рыжие, гнедые, белые, вороные, пегие. Большинство коней, взволнованных столь необычным соседством и странным нерабочим днем, еще не успокоилось. Задирая морды, они обнюхивали то правую, то левую сторону дороги, радостно ржали, и, казалось, помолодевшие глаза животных неосознанно выражают радость жизни, утраченную много столетий назад. И только лошади с худыми крупами, согнутыми спинами, со сбитыми холками и бесформенными распухшими бабками, безучастно понурив головы, усталой рысцой трусили среди других.
И морды лошадей выражали то же, что и лица большинства мужиков, которые вели животных. То были сплошь пожилые крестьяне, кучера и батраки. Они либо молчали, либо отвечали нехотя, а иногда и опасной политической шуткой на оклики знакомых в толпе зрителей, а те потом осторожно оглядывались, будто желая удостовериться, не повредит ли им сказанное. На некоторых неседланых лошадях сидели молодые ребята, вообразившие себя лихими кавалеристами и кричавшие девушкам, чтобы те приходили потанцевать с ними или взяли на постой.
На безоблачном небе полыхало солнце, листья каштанов под действием уличной пыли и времени утратили свой былой блеск, ибо стояла середина жатвы и, казалось, людям, зверью и всему растущему на земле пришло время пожинать плоды. Но вот длинная колонна прошла. Люди, глазевшие на нее, вернулись в свои жилища к своим делам, одни беззаботные и радостные, другие серьезные и задумчивые.
Задумчивых было мало, а серьезные сохраняли этот настрой, когда процессия скрылась, пожалуй, лишь из опасения, что вслед за этим конным смотром возникнут новые трудности и препоны в работе. Ведь многие из них знали это по событиям двадцатипятилетней давности, времен первой мировой войны. Но они быстро утешились верой, которую вот уже шесть лет черпали из репродукторов, газет и уст ораторов, твердо полагая, что на сей раз в великий поход собрался иной, могущественный, призванный властвовать народ. И пусть эти землепашцы и ремесленники сами не смеялись, не пели и не бахвалились; они внимали пенью, смеху и бахвальству тысяч, сотен тысяч и миллионов жителей рейха. Внимали и млели. Истекшие шесть лет гитлеровской империи представлялись им широкой дорогой побед, где одна триумфальная арка следовала за другой, и в мыслях они видели себя марширующими по этой дороге в едином строю могучих, непобедимых германцев. Из множества заштатных лавочников они превратились в чудовищную военную гусеницу, внушающую страх и состоящую из миллионов отвратительных личинок бледного комара светло-коричневого и черного цвета, которого наши предки когда-то считали предвестником войн, болезней, голода и мора. Те немногие, что видели ростки зла, перестали отчаиваться при мысли о том, мак избежать или предотвратить его. Их усилия стали бесполезными. Казалось, весь народ утратил со зреньем и слухом еще и способность чувствовать. Война! — это ужасное слово, гремевшее из всех репродукторов, вроде бы не внушало людям страха. Толстая лавочница на углу улицы, которая после провозглашения протектората Богемии и Моравии, весной требовала: «Ну, а теперь он должен быстро управиться и с польским коридором!», лишь однажды выказала слабость, вспомнив о своем военнообязанном сыне. Потом она стала образцом геройской немецкой матери, а позже в гордом трауре внимательно следила за постепенно мрачневшими лицами сограждан.