Джонатан Кэрролл - Деревянное море
Я немного замедлил шаг, внезапно сообразив, что иду этакой странненькой походочкой — ни дать, ни взять спортивная ходьба, что видишь на летних Олимпийских играх. Не то чтобы я смотрю Олимпийские игры, просто иногда, переключая каналы, вдруг увидишь стайку взрослых, переваливающихся в своих «найках», как утки, с боку на бок. Спешить к шкафчику Антонии было бессмысленно — я не мог его открыть, пока детишки не разбегутся по классам. Я понятия не имел, что может оказаться внутри, и мне не хотелось, чтобы еще какие-нибудь жуткие сюрпризы стали достоянием посторонних глаз.
Футах в двадцати возле стены коридора я увидел Паулину. Она разговаривала с какими-то девицами. Меня она заметила, только когда я подошел к ним почти вплотную.
— Фрэнни! Это правда — насчет Антонии Корандо?
Я остановился и кивком приветствовал ее приятельниц, смотревших на меня со смесью любопытства и недоверия.
— А что вы об этом слышали?
— Что она умерла.
— Это правда.
Девушки переглянулись. Одна из них прижала ладонь к губам и закрыла глаза.
— Ты ее знала, Паулина?
— Совсем немного. У нас иногда были общие занятия в компьютерном классе. Мы разговаривали.
— Какая она была?
— Целеустремленная. Говорили, она была хорошей художницей, здорово рисовала. Но я ее почти не видела — она вечно что-нибудь зубрила.
— Совсем как некоторые! — с осуждением бросила одна из девушек, наверно, имея в виду, что Паулина грешит тем же.
Снова раздался звонок. Одна из девушек на ходу нарочито громко произнесла:
— А твой отчим очень даже ничего-о-о!
— Ну хватит тебе! — голос Паулины зазвенел от негодования.
Я стоял у окна, пока коридоры не опустели и вокруг снова не воцарилась тишина. Машина «скорой помощи» выезжала со стоянки на дорогу. Я представил себе тело девочки на носилках: ноги в ботинках «док мартенс» раздвинуты буквой «V», руки крестом сложены на груди. На левой руке чуть ниже локтевого сгиба небольшой бугорок с красной точкой — след от укола. Скажите маме, я этого не делала. Это все они.
Много лет назад, в самом начале нашего с Магдой романа, выдалось у нас с ней особо страстное свидание. Когда мы, насытившись друг другом, лежали в изнеможении в постели — удовлетворенные, потные, не в силах пошевелиться, лицом к лицу, — Магда заглянула мне в глаза, до самой души заглянула, миль на десять вглубь, и сказала: «Запомни меня такой, Фрэнни. Не важно, что будет дальше, не важно, как долго это у нас продлится. Я хочу, чтобы ты меня запомнил такой, какая я сейчас, в эту минуту».
Антония? Я навсегда запомню ее голову на фоне белой кафельной стены, медленно открывающиеся мертвые глаза, последний факт ее жизни. Я этого не делала.
Шкафчик номер 622. Однажды я целых две недели хранил там заряженный пистолет. Пистолет, коричневого смертельно ядовитого паука-отшельника в банке из-под арахисового масла, самодельный «коктейль Молотова», который я изготовил в кабинете труда и швырнул в окно учительской машины. Потом я прятал там журнал успеваемости учителя по американской истории и первое, с автографом, издание «Семи готических историй» Исак Динезен — наш учитель английского принес эту книгу в школу, чтобы показать ученикам. Подростком я крал все подряд, будучи уверен: все, что мне нравится, должно быть моим.
Я машинально взялся за замок — большим пальцем сверху, остальными снизу, набрал нужную комбинацию цифр. Как только последняя была набрана, замок тихонько щелкнул. Я повернул ручку и распахнул дверцу.
У любой ученицы шкафчик — ее святая святых. Это алтарь ее грез, ее каждодневного, ее желанного «я» — такого, каким бы она хотела его видеть. Антония Корандо не была в этом исключением. На внутренней стороне дверцы красовалась выдранная из журнала страница с черно-белой рекламой Кельвина Кляйна. На ней красавец в белоснежных трусах задумчиво смотрит в сторону горизонта. Может, прикидывает, не там ли его остальная одежка. На стенках внутри шкафчика полно других картинок: щенки, фотомодели, снимки очень скверного качества, сделанные поляроидом: семья, друзья — лица блаженные или глуповатые. Ничего особенного, но теперь, после того, что с ней случилось, все очень грустно. Кто снимет эти фотографии с дверцы и стенок — ее мать? Я представил себе, как эта несчастная женщина откроет дверцу, увидит этот трогательный маленький мирок и схватится за сердце от боли и горя — в сотый раз с тех пор, как узнала о смерти дочери. Знает ли мать, почему эти фотографии были так дороги ее Антонии? Будет ли она их хранить или избавится от них, чтобы не растравлять себе душу?
Что-то подобное случилось с матерью Магды тридцать лет назад, когда убили ее дочь. Она сохранила все. Только когда ее самой не стало, мне удалось убедить Магду сложить все вещи ее сестры в коробки и хранить их где-нибудь подальше от нашего дома и нашей жизни.
Учебник геометрии, всемирная история, ярко-голубой калькулятор, книжка комиксов под названием «Песочный человек», спортивная форма (ничего экстравагантного или дорогого), множество ручек и фломастеров-маркеров. Два компакт-диска: Вилли Девилль и Рэнди Ньюмен — занятный музыкальный вкус.
А это что еще? В самом дальнем углу я увидел большой черный скоросшиватель. Вытащив его, я решил, что это ее конспекты. Но почему тогда Антония не носила его с собой, а оставила здесь?
Судя по первым страницам, это и в самом деле были конспекты. Красивый почерк с наклоном, пространные записки (самые важные места выделены желтым маркером) о Платоне, Софокле, Византии и так далее и тому подобное. Я уже собирался закрыть папку — что мне эта доисторическая дребедень, но вдруг на одной из страниц внизу я увидел рисунок. Мозг отключился на пару минут во время урока, а рука сама, механически выводила эти линии — абсолютно точный карандашный набросок Олд-вертью. Мало того, он был запечатлен в той же позе, какую я видел на картине в доме Джорджа Дейлмвуда. Более того, на земле у передних лап собаки лежало то самое перо.
Я перевернул страницу.
Палач выбивает подставку
— Они просто очаровательны.
— Джордж, я рад, что тебе нравится. Но что, черт побери, это значит?
Как всегда, мой добрый друг словно не слышал меня, даже головы не поднял от блокнота Антонии, когда я заговорил. У него на носу красовались очки с прямоугольными стеклами а-ля Кларк Кент, оправа была такой толстой, что казалось, перед каждым глазом висит миниатюрный телеэкран.
— И она сказала, что ее убили они? — Он пристально разглядывал старательно вырисованную цветными карандашами сценку: мы с Фрэнни-младшим стоим, уставившись на дом Скьяво в паутине строительных лесов. Она изобразила все в точности как было той ночью — не забыла и кота Смита у наших ног.
В скоросшивателе Антонии Корандо было шесть листов подробных записей, посвященных становлению Византии. На еще двадцати были ее зарисовки важных событий последних дней моей жизни. После я много времени посвятил розыскам других ее рисунков на ту же тему, но тщетно. Искал повсюду, но, похоже, она ограничилась только этими.
До сих пор не могу понять, хороши были те рисунки или нет. Джордж — тот сразу сказал, это, мол, рука гения, которого можно смело ставить в один ряд с прочими великими художниками-самородками вроде Генри Дарджера или А. Г. Риццоли. Не знаю. Я увидел не рисунки, а взрывы. Глядя на них, понимаешь: кто бы их ни нарисовал, с головой у него было немного не того, а может, и не немного.
Олд-вертью был чем-то вроде привратника в сумасшедшем королевстве Антонии. На первом из рисунков под записями о Византии пес сидел в знакомой позе со знакомым пером у передних лап. Я обескураженно пробормотал: «Что ты тут делаешь?» — и перевернул страницу.
Следующей была картинка, изображавшая его на парковке у супермаркета «Гранд Юнион». Я не сразу, но все же вспомнил, что именно там его и подобрали в день нашей первой встречи. Рисунки Антонии отличало присутствие в каждом из них чего-нибудь понятного и легко узнаваемого: Вертью на парковке, Фрэнни-младший и я перед домом Скьяво. Но все остальное было плодом воображения Антонии Корандо.
Прекрасный пример — «Вертью на парковке». У картиночки этой было что-то вроде рамки — вырисованный по кромке орнамент. Ничего себе такой орнамент, прямо-таки Иероним Босх и Роберт Крамб в одном флаконе: танцующие бритвенные лезвия, которые держались за руки с комочками попкорна в виде испражняющихся ящериц с человеческими головами. А внутри этой рамки находилась другая: улыбающиеся капустные кочаны истекают шмотами крови из-под воткнутых им в макушки тесаков и кинжалов. Сверху на них мочатся в полете ангелы-гермафродиты. Каждый из рисунков пересекали надписи, выполненные огромными черными буквами: «смегма», «абсцесс», «Привет, мам!», а также бессмысленные фразы типа «Иисус Суп» или «manns maleficiens». Последнее, сказал мне Джордж, означает: «рука, не знающая добра».