Валерий Попов - Комар живет, пока поет
Славно ночку скоротали!
С очередным памперсом я вышел на крыльцо и увидел, как к ограде подъезжает вишневый “БМВ”, из него выходит красавица и фотографирует будку. Я помахал ей. Нас так не легко сломишь! И она помахала в ответ.
Проснулся я от стука пишущей машинки. Это я, что ли, печатаю? Давно пора – уж год, как ничего не печатал! Странно только, что медленно печатаю… словно учусь. И еще странно то, что машинки нет. Вот тут, возле стола стояла! На чем же я печатаю? И как? Я поднял голову…
Батя стучит? Так он ведь в жизни не печатал! Это меня даже больше изумило, чем если бы я печатать стал, после года перерыва!
– Молодец, отец!.. Только много пока ошибок делаешь.
– Машинка твоя сломана, начисто! – прохрипел. – Выкинь, другую купи!
Забыл, видно, что сам мне ее подарил, совсем недавно. Долгое время держал у себя и позволял только на нее любоваться, когда я в гости к нему приходил. А я печатал на разных ржавых ундервудах, которые в пыльных комиссионках находил. Но напечатал, однако, немало, в упорстве немногим уступаю отцу. А этот рыжий чехол с драгоценным инструментом демонстрировался мне, словно некий недостижимый приз, который я заслужу, видимо, когда-нибудь, совершив непонятно что. Сам отец и его Елизавета Александровна на машинке и не пытались печатать, поскольку пропадали на своих делянках от зари до зари.
Появилась она у них, когда какое-то благоустройство сложилось, а до этого отец, изгнанный из ВИРа в Суйду и оказавшийся один, спал там на дощатом топчане и приезжал к нам в город только по выходным, крючась от язвы. Мать страдала, но и ее можно понять – мы заканчивали школу, в вузы поступали, а отец жестко требовал, чтобы мы всей семьей переехали в Суйду и жили среди полей, а мама не соглашалась. Спасибо ей! И как неизбежность появилась Елизавета
Александровна – практикантка, потом знатный селекционер. Квартиры, полученные рядом, соединились в одну. Коллектив советской селекционной станции не осуждал их нисколько, а, наоборот, всячески поощрял. Парторгом там, помню, был милейший, благообразный Титов, которого старушки соседней Воскресенки, родной деревни Арины
Родионовны, принимали за священника: “Батюшка, благослови!” Был там и ядовитый Шиманович, травовед, в недавнем прошлом политзаключенный, которого отец, будучи директором, взял на работу в пятьдесят пятом году, когда еще шли слухи о новых арестах. Был там уютнейший Василий
Архипыч, семеновод, специалист по зерносушилкам, с которым мы выловили всех щук в неказистых соседних речках, насмешник и анекдотчик, составляющий вместе со своей Любовью Гордеевной вариант
“старосветских помещиков” – именно у них спасался отец, пока не соединился с Елизаветой Александровной. Среди пустынных полей, которые так меня угнетали после города, когда я ездил к отцу, расцвел чудесный цветник интеллигентов – специалистов, прекрасно понимавших друг друга и ценивших отца. Вот уж действительно, не пойдешь – не найдешь. “Георгий Иванович, когда что-нибудь просит, ужасно стесняется, прижимает руку к сердцу и кланяется”, – говорил мне Наволоцкий, гениальный “пшеничник”. Видимо, суховатым и холодноватым отец казался лишь мне. Может, на меня влияли страдания матери, уязвленной и раздавленной уходом отца, плюс переживания моей любимой бабушки Александры Иринарховны, брошенной мужем-академиком примерно так же – только он перебрался не в Суйду, а в Москву…
А теперь та же история с дочерью и ее детьми! Вскоре бабушка с горя умерла… Но если отец даже точно не знал, когда его-то собственный отец умер, – что тут какая-то бывшая теща!
Когда я приезжал к отцу, он обычно сидел в холодном своем кабинете среди тусклых алюминиевых коробок с зернами, в пальто и шляпе, и торопливо писал. При моем появлении он весело таращился, показывая, что видит меня, но пера не оставлял. И пока не заканчивал страницу
(или главу) – пера не бросал. Лишь закончив, плашмя звонко шлепал ручку на бумагу. “Видал – миндал?” – говорил свою любимую победную присказку. Слегка стесняясь, он притягивал меня рукою к себе, произносил почти шепотом: “Ну, как ты живешь?” – и, не дожидаясь ответа, бодро поднимался и вел меня на поля. Не видел бы его трудов
– ни за что бы не поверил, что в этих продуваемых ветром унылых просторах закопано столько энергии и ума! Рожь – ею пришлось ему заниматься, переехав в Суйду, – была самой распространенной и самой запущенной культурой. “Рожь высокую”, которая к осени падала и спутывалась, крестьяне брали серпами, а комбайн сквозь эти джунгли пробиться не мог – получалось, что рожь сеять уже нельзя. Отец скрестил великаншу с коротконогим дичком, хитро обведя его вокруг пальца – так, что, кроме короткого стойкого стебля, он ничего предкам не передал. Но иногда, через поколения, он заявлял о себе – вдруг появлялись образцы – вылитые отцы, не только коротконогие, но и с хилым, осыпающимся колосом. Нужно было еще раз “провести” его – отец использовал тогда “клумбу”: обходя со мною вместе бескрайние поля, отбирал и аккуратно выкапывал лучшие экземпляры и высаживал их на стороне вместе, переопылял, получал “элиту”. Я терпеливо ходил вместе с ним, с унынием чувствуя, что он возлагает на меня надежды… но надежды его оправдал не я, а аспирант Васько, приезжавший по утрам из Гатчины на мотоцикле, весь забрызганный грязью (особенно встречные поливают, жаловался он), и – сразу же вместе с отцом залезающий в пыльные заросли. Я, мучаясь, сидел на краю канавы, твердо решив все-таки отстоять свою непричастность – тогда я твердо был уверен, что это – не жизнь.
Иногда отец вроде понимал, что не только лишь о гибридах и сортах надо говорить с подрастающим сыном – что-то, наверно, и другое интересует его. Специально, думаю, он повел меня в сельскую баню.
Стыдливо вдруг сунул намыленную мочалку мне между ног, пробормотав:
“И похаб три… не забывай!” В бане я и так был красен – но тут побагровел еще больше. “Что еще за слово такое… деревенское он сказал! Можно, наверно, было сказать это как-то иначе!” Но – как? А он, тоже сделавшись еще красней, продолжил: “И эту… штуковину свою… береги. Если тебя будут учить как-то баловаться с нею – сразу уходи!” Тут пот прошиб нас обоих окончательно. Помню, что стыдно мне было вовсе не из-за темы – с друзьями мы вели гораздо более смелые разговоры. Стыдно было из-за отца, из-за его неумелости, торопливости. Все небось думают про нас: “Спохватился батя! Перед ним уже взрослый мужик сидит, а он ему детские вещи рассказывает!
Где же ты, батя, раньше был?” Вот чего стыдно было мне – а отнюдь не темы. Воспитание в этом направлении он продолжил в тот же день.
Провожая меня на станцию – на этот раз мы были в огромном темном поле совершенно одни, – он вдруг проговорил лихо, заканчивая какой-то эпизод: “В общем, как Василий Архипыч говорит: за двумя зайцами погонишься – ни одного за яйца не поймаешь!” Это значило, по его понятиям: вот мы с тобой разговариваем, как два взрослых мужика, порой и соленое словечко можем ввернуть. Все нормально! Но некоторое время после этого мы не могли смотреть друг на друга, стыдясь вовсе не зайца с яйцами (во дворе мы посильнее закручивали), а именно этих торопливых попыток сближения, выглядевших жалко. Надо отдать должное отцу – мучился этой темой он недолго и уверенно соскользнул в разговор, где не испытывал ни малейшего смущения – только восторг.
“Тут у меня получены инте-рес-нейшие результаты!” – и спихивал меня с утоптанной дорожки в темные заросли ржи – и во тьме, и с закрытыми глазами он мог найти в бескрайнем поле все, что интересовало его, и даже вовсе не искать, а сделать шаг – и ухватить нужный ему колос.
Тут уже ничто не смущало его – к примеру, что сын его промок и может опоздать на последний поезд!.. “Интереснейший результат!” Вот что важно, остальное – пустяки!.. Вроде бы ничего не вынес я из тех мучительных своих поездок – и селекционером я не сделался, и половое воспитание получил не там… Но то пребывание в темном бескрайнем пространстве, под огромным небом, как-то осталось во мне.
Но главное – все, что я сейчас вспомнил, я должен удерживать в распухшей голове. Отец прочно узурпировал машинку – не подойти.
Сперва стучал сбивчиво, неуверенно, но постепенно вдруг разошелся – сплошной треск. Смело приобретает новый опыт. На девяносто пятом году. За леском, где чеченские наемники строили дачу кому-то, тоже послышался стук – батя всех поднял на трудовую вахту! И даже дятел прилетел на сосну и начал долбить – трудовой всеобщий подъем. Только я не при деле. И уверен, кстати, что отец отнюдь не воспоминания свои печатает. Только науку! Лишь наука интересует его!
Я подошел. Как раз несколько рычажков букв, торопливо нажатых, сцепились перед листом, и отец, запустив туда палец, пытался этот узел разорвать. Не смущаясь хрупкостью устройства – он и колосья свои так же хватал, видимо, сразу чувствуя их цену, прикосновением подушечек пальцев… Но тут-то он не понимает ни черта – в гневе сломает. Я расцепил яростно сцепившиеся клинки букв, отодвинул машинку.