Морис Дрюон - Это моя война, моя Франция, моя боль. Перекрестки истории
Что касается Юбера де Ла Ланса, командовавшего обороной моста Монсоро (да, той самой дамы Александра Дюма), то ему во время боя перебило пулей артерию на руке. Он наложил себе жгут и, продолжая командовать, попросил одного из своих людей каждые полтора часа ослаблять жгут, «чтобы выпускать кровь» и избежать гангрены.
Впоследствии Гальбер занимал самые высокие посты: он был начальником Сомюрской школы и закончил карьеру армейским генералом, великолепным комендантом Дворца инвалидов. Он был и остается одним из тех, кем я больше всего восхищался всю свою жизнь.
Ла Ланс, командовавший школой как заместитель, в конце концов тоже получил генеральское звание и угас в своей родной Лотарингии.
Однако мало кто из знакомых мне парижан решились искать прибежища в этих краях, да и жизнь в Ниме была суровее, чем в Тарбе.
Я навсегда приобрел стойкое отвращение к бриджу из-за одного майора, который со всей страстью отдавался этой игре и практически каждый вечер привлекал меня в качестве четвертого. Когда я не был его партнером — это еще куда ни шло; но положение становилось невыносимым, когда я оказывался его визави. Чего мне тогда только не приходилось выслушивать!
— Мой бедный друг, при таких никудышных способностях не играют в бридж!
— Это именно то, чего я желаю, господин майор.
Увы, на следующий день все повторялось сначала.
Я компенсировал монотонность существования, наслаждаясь Нимом — самым римским из городов Франции, — от которого невозможно устать. Века здесь наслоились один на другой, не стерев Augusta Nemausus.[10] Башня Мань напоминает о его былых стенах, а ворота Цезаря — об имперском величии. Прекрасные Фонтанные сады здесь разбиты вокруг храма и фонтана Дианы. С арен Нима еще доносятся возгласы двадцати четырех тысяч зрителей, которые их заполняли. А Квадратный дом является образцом совершенства.
Не это ли купание в античности вновь усадило меня за работу над трагедией «Мегарей»? Зима была холодной, день кончался рано, а обязанности были не слишком обременительными. Я жил в комнате с беленными известью стенами, напротив арены, арки которой вырисовывались перед моим окном. Пьеса была закончена незадолго до конца февраля 1941 года. У моего труда не было возраста; мне было с равным успехом и две тысячи лет, и двадцать. Через три дня меня демобилизовали.
Так одновременно закончились и мое первое литературное произведение, и моя военная жизнь.
IV
Квартира каноника
На протяжении черных лет, которые последовали за поражением, не было более перенаселенного и неудобного города, чем Марсель: шумные, запруженные улицы, переполненный общественный транспорт. Люди беспрестанно передвигались из конца в конец города, спеша по своим делам: кто-то шел за покупками, кто-то — чтобы подать ходатайство. Сюда толпами нахлынуло временное население, которое состояло из желающих покинуть Францию. Одни ожидали паспорта, который все не приходил, другие искали и не находили тайного канала через границу, третьи из осторожности или гордости отказывались снова заняться своим делом в оккупированной зоне, и все, между Ла-Канебьером и Прадо, надеялись на лучшие дни..
Часто случалось так, что приезжий не мог найти, где остановиться, кроме как в гостинице, предназначенной для свиданий, и был вынужден освобождать комнату каждое утро, чтобы не мешать совершению обычных «треб».
Здешняя зима заставляла сожалеть об удушающе жарком лете, поскольку обогреть ледяные квартиры было нечем, и в них приходилось жить, не снимая пальто.
Положение с продовольствием стало катастрофическим. У коммерсантов не удавалось даже отоварить продуктовые карточки. Хлеб был серым и клейким, молоко предоставлялось только грудным младенцам, а масла попросту не существовало. Кормовая брюква стала уважаемым овощем, а топинамбур — пищей богов. Отыскать что-либо привозное, кокосовый орех например, было все равно что наткнуться на сокровище. Люди пробавлялись эрзацами: эрзац-кофе, сделанным из ячменя или из желудей, эрзац-сахаром, состоящим из чего-то вроде патоки, эрзац-паштетом, который готовили из сои.
Организму не хватало кальция, и зубы крошились в пыль под бормашинами дантистов, беспрестанно лечивших кариес. Самым худшим, наверное, была крайняя нехватка табака. Собирали мельчайшие окурки и складывали в специальную коробочку, чтобы сделать из них новую сигарету, или же курили кукурузную «бороду».
Радиостанция, называвшаяся национальной, эвакуировалась в Марсель. Моя жена состояла в ее штате. В Марселе я и нашел ее после демобилизации. Перебрав нескольких временных жилищ, мы отыскали в середине весны меблированную квартиру по весьма умеренной цене, более чем приличную, почти роскошную, несмотря на свою обветшалость, — piano nobile частного особняка на улице Эдмона Ростана. Это была квартира каноника Арно дʼАнжеля, совсем крохотного человечка без веса и возраста, который уже много лет не исполнял никаких обязанностей священнослужителя, полностью посвятив себя ученым трудам.
В эти тяжелые времена он предпочел удалиться в окрестности города, в Обань, в свою «бастиду» — деревенский дом. Иметь такие дома было в обычае у марсельской буржуазии.
Нижний этаж особняка на улице Эдмона Ростана был сдан под какое-то учреждение. Третий занимали племянница каноника — крупная белокурая дама лет сорока с надменной грудью и завоевательной поступью — и ее муж — хилый и хрупкий польский граф, только в июле вылезавший из своей подбитой выдрой длинной шубы.
На четвертом этаже, где помещалась прислуга, была выкроена холостяцкая квартирка для сына этой плохо подобранной четы — нескладного белобрысого малого редкой никчемности, чьей мечтой было поступить в службу борьбы с мошенничеством. Он называл эго репрессиями.
— В «дни без»,[11] — объяснял он возбужденно, — входишь в бистро, болтаешь какое-то время с хозяином, чтобы войти к нему в доверие, и говоришь: «Будьте добры, налейте мне потихоньку стопочку рома». И если наливает — хоп! Протокол и штраф.
Этот дом и обитавшая в нем семья предоставили мне сюжет повести «Особняк Мондесов»;[12] я уже не очень помню, что там было правдой, а что добавлено моим воображением.
Была ли у каноника сестра? Уже не помню. Открыл ли сын отцу измену матери? Весьма правдоподобно, как и безразличие отца к этой ситуации, о которой он был вполне осведомлен, но давно закрывал на нее глаза.
Что я помню точно, так это крупную мебель в стиле ренессанс, загромождавшую комнаты, большие распятия из слоновой кости, висевшие на стенах, потертость занавесей и шелковой обивки кресел. А также тайные появления каноника каждые два-три месяца, который наведывался, чтобы принять ванну. Приходилось помогать ему в этой церемонии; он выходил, оставляя у подножия ванны серую кучку шерстяного нижнего белья, которое менял.
Перед окнами моего кабинета (на самом деле кабинета каноника) разворачивался широкий ступенчатый пейзаж вплоть до Нотр-Дам-де-ла-Гард: марсельские крыши с их рыжей черепицей, облупленные стены, окружавшие маленькие садики, и веревки, на которых сушилось белье. В дни очень хорошей погоды ровно в полдень, как фигура Жакмара, на балкон со стороны бульвара Дюгомье выходила совершенно нагая женщина и спокойно ложилась, чтобы принять солнечную ванну.
Там я начал роман «Последняя бригада», который держал в голове после сомюрских боев.
Весьма благонамеренные особы, вхожие в Виши, предложили найти мне службу. «После некоторого времени в канцеляриях вас могли бы назначить супрефектом…»
Я просил их ничего не предпринимать. Служить правительству коллаборационистов, особенно после рукопожатия в Монтуаре между Гитлером и Петеном, казалось мне неприемлемым.
Я решил жить своим пером. И мне это удалось, хоть и впроголодь. Начал писать рассказы, которые принимали в еженедельники так называемой свободной зоны. Кавалерия и люди, которых я там встретил, послужили мне живорыбным садком. Потом я соберу эти истории о войне под заголовком «Повелители просторов».
Писал я и в «Ле мо дʼордр», единственную приемлемую газету вишистской прессы. Она была основана в Марселе Эдмоном Нежеленом, братом эльзасского политического деятеля, который после Освобождения станет министром. Он предлагал там трибуну писателям, состоявшим, как считалось, в интеллектуальном сопротивлении. Просто приходилось, выбирая темы, играть с цензурой. Журналистика со вторым смыслом для тех, кто хотел его понять.
Единственный счастливый день в том 1941 году был днем июньского солнцестояния, когда Гитлер вторгся в Россию. Едва радио распространило новость, едва газеты вышли с заголовками, которые перечеркивали всю первую полосу, огромная волна надежды обежала Францию. Люди шли по улицам другим шагом. Прохожие обменивались радостными взглядами. Хотя это было делом решенным, ожидаемым, дата оставалась неизвестной.