Куруматани Тёкицу - Неудавшееся Двойное Самоубийство у Водопадов Акамэ
— Дядь, а можно я её вниз отнесу, ей показать?
— Нельзя.
Перед глазами снова возникла та сцена — дробь дождя по мостовой и плечи девушки.
— А чего нельзя-то? Я ж покажу только, и всё.
— Нельзя. Но, если хочешь, пастель можешь взять себе.
— Я ж рисовать не люблю.
— …
— А вот говорить — люблю.
Но я молчал, и вскоре Симпэй ушёл. Я убрал и пастели и рисунки во встроенный шкаф. Думая о том, что белоснежная кожа девушки тоже выдержала эту муку, от которой стонут души в соседней комнате. Когда она опускала глаза, я видел на её лице сгусток тьмы. Была ли та тьма её настоящим лицом? Я думал об этом и подобном, не переставая разделывать требуху, когда в комнату с серым от гнева лицом вдруг снова вошёл Симпэй.
— Дядька! Ты на мою жабу глядел!
— А?
— Умерла она!
— …
— Глядел?
— Глядел.
— Сука ты, — крикнул он и вдруг запустил в меня камнем.
«А…» — только и успел подумать я, когда камень угодил мне в край глаза, немного пониже виска. Брызнула кровь. Глаз был правый. В коридоре раздался топот убегавшего мальчика. Рука, которую я прижал к глазу, мгновенно взмокла от крови.
На следующий день вскоре после полудня прямо перед домом я встретил Маю и Ая, которые как раз вернулись откуда-то вместе. Стоило мне увидеть девушку, и я невольно представил себе её тело, белое, нагое. Заметив толстую марлевую повязку у меня на голове, Ая подошла ко мне и спросила: «Чего это у тебя?»
— Это… да так, пустяк, поскользнулся слегка.
— Где?
— Да здесь, недалеко.
— Враки, — отрывисто проговорил Маю, глядя на меня. Ая удивлённо смотрела то на него, то на меня. Я сжался от ужаса и задрожал всем телом. Но Маю, ничего больше не прибавив, свернул в переулок и пошёл в сторону дома. Ая осторожно прикоснулась к марле и проговорила:
— Нет, правда, скажи, как это тебя?
— Да пустяк это, честное слово…
— Ударил кто?
— Да нет, просто… — пробормотал было я, но запнулся. — До свидания. — И я направился в сторону рынка.
— Ну, даёт… — послышалось за спиной.
Я не знал, насколько хорошо был осведомлён Маю, но тот факт, что Симпэй рассказал о происшедшем ему и только ему, был для меня неожиданным ударом. Ая тоже вполне могла передумать и донести ему о том, как я шёл тогда за ней. По дороге домой с рынка Санва я зашёл на пустырь за домом. Дренажную трубу кто-то повалил, а жаба, повернув белый живот кверху, лежала на земле мёртвая.
Я купил бэнто и ужинал в своей комнате, когда тётушка Сэйко, тяжело переводя дыхание, вошла в комнату и уже с порога, не успев и взглянуть на меня, прорычала:
— Что, измордовали тебя?
Глаза её свирепо глядели в одну точку, а выражение лица было как у дьяволицы из театра Но.
— Да нет, просто поцарапался немного.
— А ну, покажи. Так тебе же глаз выбили!
— Нет. Глаз целый.
— Ах вот как… Тогда ещё ладно. А мне тут говорят, что ты в аптеку весь в крови явился, так я перепугалась — ужас! Ну, живо говори, кто это тебя так? Пойду, разберусь. Говори, кто?
— Ну…
Соврать ей я не мог. Но сказать правду — тоже.
— Говори, давай, кто это тебя? Да не бойся ты, говори!
— Да нет… Пустяк это, честное слово.
— Ах, вот как?
Тяжело переводя дыхание, тётушка Сэйко некоторое время водила подушкой среднего пальца по губам. Камень со спичечный коробок величиной, которым запустил в меня Симпэй, лежал на холодильнике.
— Ну, раз так, бывай: мне за лавкой смотреть надо.
Тётушка Сэйко удалилась так же стремительно, как и вошла.
12
Впервые после моего приезда в Ама я отправился на поезде линии Ханкю в Киото. Был дождливый день середины июня. Я решил навестить своего приятеля, который жил в Кояма в квартале Хананоки. Звали его Харада Мики, было ему за сорок, и познакомился я с ним в то время, когда ещё прислуживал в кухне ресторана в Киото. Он был практикующим педиатром, интересовался философией Гуссерля и Мерло-Понти и время от времени печатал в газетах и журналах бессвязные как сон статьи с критикой цивилизации. Без постоянного адреса страховку не давали, и в обычной поликлинике меня принимали неохотно — приходилось выслушивать бесконечные придирки. Потому я решил разрешить себе малость полениться и съездить к нему, чтобы он на всякий случай взглянул на мою ранку — бесплатно.
Приехав в Киото, я каждый раз встаю на самой середине моста над рекой Камогава и смотрю на подёрнутые дымкой, словно набросанные лёгкими штрихами угля, Северные Горы. Они всегда отогревают моё оледеневшее сердце. Это вошло у меня в обычай с того времени, когда я работал в Киото. Как назло, день выдался дождливый, и Северных Гор я не увидел. Зато мне удалось впервые за долгое время поглядеть на воду реки Камогава, и уже от этого на сердце стало немного легче. Четыре месяца тому назад, в то февральское утро, когда я вышел из дома этого приятеля, река была вся скована льдом. С того дня не прошло и полугода, но сколько слов, сколько насосавшихся человеческой крови слов я успел за это время впустить в свою душу? Я был счастлив.
Приятель взглянул на ранку, сказал, что «малость загноилось, но беспокоиться не о чем», и прописал мне противовоспалительную мазь. «Ну, как у тебя там, в Амагасаки? — спросил он меня. — Бабу нашёл? Можешь сегодня у меня переночевать. Правда, времени тетёшкаться с тобой у меня не будет, сам понимаешь». «Работа — путь» — это была его излюбленная фраза. Порой он говорил матерям больных, что «растить детей — тоже путь». Наверное, он следовал некоему «пути» и сейчас, предлагая мне переночевать. Это словечко, очевидно, родилось в сумасшедшем водовороте его будней. И именно эта сторона его жизни, как мне казалось, была исполнена глубокого смысла. А на его Мерло-Понти с Гуссерлем мне, честно говоря, было плевать — в том месте его души, где рождались слова, нога их не ступала. Он же чтил их и благоговел перед ними, отчего — ума не приложу. Я слушал его обычные чудаковатые слова, и мне казалось, будто впервые за несколько месяцев я набрал полную грудь свежего уличного воздуха. В его словах была доброта, но доброта совершенно другого толка, чем у тётушки Сэйко или у Ая. В их доброте было что-то удушающее.
Я сошёл с автобуса на перекрёстке Карасума и Нидзё и приобрёл в лавке Сёэйдо благовония — два алых мешочка с зелёным травяным узором. Приобрёл потому, что принял, говоря высокопарно, некое решение. В последнее время у меня появилось ощущение, что вскоре мне придётся покинуть и этот город. Вовсе не потому, что место мне опротивело, да и ехать мне было некуда — меня нигде и никто не ждал. Просто во мне с каждым днём крепло чувство, что вскоре снова настанет время скитаний. И благовония я решил приобрести для того, чтобы было чем отблагодарить тётушку Сэйко.
Был бы мой кошелёк хоть немного потолще, и я приобрёл бы для неё заколку с коралловым шариком. Заколку, какой скрепила три седых волоска колченогая Огин. Но это мне было не по средствам, и пришлось удовольствоваться мешочками с благовониями. Я прекрасно понимал, что такой подарок будет неуместен, что я опять напрашиваюсь на холодную усмешку и фразу вроде «Ведёшь себя, как девка сопливая!» Но я хотел подарить ей именно это. Подумал было, что следует купить что-то и для девушки — она дала мне что-то столь же важное — но не стал. И вышел из лавки на улицу.
Мне захотелось прогуляться пешком до квартала Эбисугава, кверху от перекрёстка улиц Нисинотоин и Марутамати, и зайти в ресторан Какидэн, где я раньше прислуживал на кухне. Ко мне там всегда относились хорошо. Но я — совершенно неожиданно — вдруг взял да уволился. Говоря на поварском жаргоне, «спёкся». Причём «спёкся» без всякой на то причины. Я решил не ходить — вряд ли меня примут там с распростёртыми объятиями. «Без всякой на то причины…» Эта фраза следовала за мной всегда и всюду, как позорное клеймо, как шутовской колпак. Я пошёл в сторону реки Камогава, с каждым шагом всё больше пьянея от желания раз и навсегда отречься от себя. На этот раз я увидел Северные Горы, стоявшие хмуро за завесой дождя, словно сбившиеся в кучку под крышей люди.
Затем зашёл в квартал Гион и пообедал там в столовой с вывеской «Обед за грош», где кормили европейской едой. После чего вернулся в Ама.
На следующий день небо прояснилось. Я вышел из дома и по дороге в столовую заглянул на пустырь за домом. На разлагающемся трупе жабы пировали жирные мухи. Эта жаба, жертва жестокой любви мальчика, как и всё живое, в смерти своей представляла жалкое зрелище. Я подумал, что Симпэй наверняка переживает смерть своей жабы — да и то, что запустил в меня камнем. Но как помочь ему, я не знал.
Пообедав, я шёл по дороге к дому, когда сзади вдруг послышался топот ног по мостовой и лязганье защёлки на ранце.
— Дядька! — раздался голос мальчика.
Я обернулся. На мгновенье он остановился, но тут же подбежал ко мне и нарочно наскочил на меня. Улыбаясь при этом до ушей.