Иби Каслик - Худышка
У меня устают глаза. Мир обесцвечивается, остается только белый цвет вражеской куртки, которая движется на фоне Джен и сводит меня с ума. Кулак защитницы под подбородком Джен похож на камень, и я беру Джен под руку, думая, что, если я буду держать ее при себе, все обойдется. Обойдется.
Но тут на меня напрыгивает другая девица, а остальные отступают, как будто бегут назад, медленно, их кроссовки пинают мое лицо, запах резины и мусора у меня в голове, и тут, откуда ни возьмись на нас одновременно наваливаются пять девчонок. Мы с Джен, сцепленные друг с другом, падаем на асфальт, и нас раздавливает на дне «кучи-малы». Но потом меня отрывает от нее, я одна, в воздухе, приземляюсь на холодный металл.
Тогда раздается голос Сэлери, и я чувствую запах крови в сломанном носу. В глазах теплая жидкая боль, и ощущение, словно кто-то наступил мне на грудь. Меня хватают за волосы, орут, но я ничего не слышу. Ничего не слышу, кроме спокойного голоса мистера Сэлери и шума крови в ушах.
Я на бампере машины. Не могу двинуться. Надо мной склоняется лицо Джен, а Сэлери тянет меня вверх за руки и ведет в другую машину, повторяя:
– Что случилось? Что случилось? Что случилось?
Девочки, девочки…
Я могу только прижать руку к лицу, чтобы оно не вытекло, удержать его и сохранить в руке, а Сэлери говорит:
– Господи Иисусе, господи, господи.
Он смотрит вверх, и я знаю, что Кэт и Джен на заднем сидении, притихшие, и из-за всего и того и вдобавок из-за того, как мистер Сэлери всуе повторяет имя Божье, я начинаю беспокоиться. Поэтому я пытаюсь повернуть зеркало вниз и посмотреть, не похожа ли я на какую-нибудь идиотическую картину Пикассо или что-нибудь в этом роде, и мое лицо течет, как будто у меня в носу взорвался бенгальский огонь, течет кровь, ой, кровь, так что я даже не могу посмотреть, что за ужас у меня на лице, потому что у меня в груди такое чувство, будто она сейчас провалился.
Хотя у меня сломан нос, по пути в больницу я не плачу. Я не плачу, даже когда врач сует пальцы в горящие огнем трещины у меня на груди и говорит:
– Больно совсем не будет.
И тогда у меня в голове гремит гром, и мир превращается в туннель. И потом я уже возвращаюсь домой, свободная.
Самое сложное, когда лежишь в больнице, – это что приходится спать в одиночку. После того как умер папа, мы с Жизель почти каждую ночь спали вместе с мамой. По большей части Жизель спала, отвернувшись от меня, но иногда мы с ней лежали лицом друг к другу, свернувшись на одной стороне кровати и сцепившись пальцами.
Когда папа был еще жив, иногда мы все вчетвером спали в их кровати: я уютно устраивалась у него под рукой, а Жизель обнимала мамино, бедро. Если мы выезжали куда-нибудь в отпуск или на выходные, то сдвигали вместе все матрасы. Папа рассказывал истории, пока мы не засыпали, или странные анекдоты для Жизель, которых я никогда не понимала.
Когда мы были маленькие, мы вскарабкивались на родителей, как зверята, пробираясь в их мягкую фланелевую теплоту, мама громко смеялась над стандартной папиной шуткой надо же было на тысячи миль уехать от своего крестьянского прошлого, чтобы все равно спать вместе с детьми. Мы все истерически хохотали, особенно мама, как будто первый раз ее слышали.
– Черт, девчонки, зачем же я столько денег потратил на кровати? – говорил он, притворяясь, что недоволен, ворочался и вытягивал мои коленки на матрас, так чтобы мои чересчур длинные ноги не свешивались с кровати. – Знаете, жалко, что у нас нет козы, потому что коза тоже спала бы с нами. А посмотрите-ка на это, – говорил он, хватая меня за щиколотки, а я пищала от восторга. – В носках в постели! Да еще в разных! Один зеленый, другой красный! Ну натуральная цыганская царевна!
Мы спали как животные, сворачивались у них в руках со своими страшными девчачьими снами. Мы с Жизель были просто счастливы, что они никогда не выгоняли нас из комнаты, если мы ночью прокрадывались к ним, когда волновались о чем-нибудь, болели или недостаточно намаялись за день, чтобы заснуть.
Мне больше всего нравилось, когда по утрам мы с Жизель притворялись, что спим, и они накрывали нас своими пуховыми одеялами. Он сидел и поглаживал мою икру или волосы, пил кофе, запах крепкого черного эспрессо наполнял комнату, а он ждал, пока мама вернется из душа, а когда она возвращалась, то шла в другой конец комнаты, чтобы высушиться. Полуоткрытыми глазами я смотрела, как она одевается. Меня завораживал темный шрам от кесарева сечения, петлявший от лобка до пупка, знаменуя мое появление в мире. Потом я переводила взгляд на другой конец комнаты и делала вид, что сплю, что не слышу, как они шепчутся о предстоящем дне, О нас на языке, которого я не понимала.
После того как он умер, мы совсем перестали смеяться о козах, носках и цыганах. Обычно, по ночам я просто держала маму за руку, а она лежала и смотрела в потолок, а Жизель поворачивалась к нам спиной. И наш траур, который сначала был острым, жгучим ощущением отсутствия, стал глухой болью.
Когда я перешла в среднюю школу и меня приняли в баскетбольную команду, я стала засыпать на диване под включенный телевизор.
– Я оставила тебе завтрак на столе и немного денег на сок, – говорила мама, дотрагиваясь до моего плеча, – Уже почти половина девятого.
И каждое утро я выскальзывала из сна в карие глаза мамы с болью в шее из-за того, что спала сидя.
– Мама, почему мы такие грустные? – спрашивала я, пока она гладила меня по голове.
Первую ночь после того, как Жизель вернулась из больницы, она странно посмотрела на меня, когда я сидела в маминой кровати и читала комикс.
– Хол, может, тебе уже пора спать в собственной кровати?
Я покачала головой и попробовала не обращать на нее внимания. Но в ту ночь, завернутая в простыню, Жизель заползла между мной и мамой.
– Мне так холодно, – прошептала она, хотя стоял май и уже было тепло.
И когда я гладила дрожащую спину моей сестры, я чувствовала пушок, мягкие белые анорексические волоски, которые вы росли, чтобы защитить ее во время всех тех одиноких ночей, когда она спала не дома.
Теперь я, как и она, одна в больничной палате. Если надолго закрыть глаза и совсем не шевелиться, можно превратиться в ничто. Это не сон и не тихая молитва. Это просто исчезновение, без звуков, без жара, без боли. Отсутствие вне времени. Меня нет. В этой комнате.
Глава 13
Бинтовать сломанные ребра не рекомендуется.
После звонка мы с мамой молча едем в больницу. Проходим по ярко освещенным коридорам в педиатрическое отделение, где Холли сидит в кровати, окаменевшая от болеутоляющих. Ее уложили на куче подушек, на носу у нее повязка. Я проверяю, не перебинтовали ли ей ребра. На лице у сестры изнуренная улыбка, она говорит «привет» излишне бодро, и мы подтягиваем стулья поближе к ее кровати.
Мамино лицо пронизано… чем? Я больше не могу сказать. Может быть, смесью гнева и облегчения или просто усталостью человека, привыкшего к дурным вестям. Но она тоже улыбается, одной рукой берет ладонь сестры, другой мою.
Я заговариваю первая, протягивая руку, чтобы погладить Холли по голове.
– Ты как?
– Нормально. – Она пытается улыбнуться, но ее запекшиеся губы трескаются. – Не спрашивайте меня, что случилось. Все равно что. Не спрашивайте.
Холли смотрит прямо перед собой на нарисованного Винни-Пуха, который достает мед из горшка. Не очень удачная картинка: старина Винни похож на веселую крысу с разлитием желчи.
Но я и не собиралась спрашивать. Я знаю агрессию девочек-католичек и Холлином мире, знаю, что они обожают драться. Это был и мой мир и в средних, и в старших классах; семь долгих лет невообразимого ада. А еще я знаю, на что способна Холли: я видела, как она стоит на руках на гравии, плюхается животом вниз с двухметровой вышки для прыжков в воду. Холли живет ради этого, но вдруг я удивляюсь, потому что она начинает говорить, медленно, своим прежним детским голоском:
– Прости меня, мама, я так виновата.
Травмы, полученные при аварии, происходят в результате сильного сдавливания.
Холли остается в больнице на ночь, а Сол ведет меня в симпатичное итальянское заведение на восточной окраине города. Он хорошо выглядит; он чисто выбрит и пахнет мылом, хоти умудряется пролить красное вино па рубашку еще до того, как мы успели сделать заказ. Он лаже снял гипсовую повязку с руки и показывает, какое ловкое у него правое запястье. Оно выглядит тоньше и бледнее, чем левое.
– Больно было, когда тебе снимали гипс?
– Да нет, только я ненавижу больницы. Мне от них не по себе, только не принимай на свой счет.
– Знаю. Больницы мало кому нравятся. Я постоянно думаю о Холли. она казалась такой маленькой в голубом больничном халате. Я постоянно думаю про ее нос, – говорю я, пока Сол просматривает меню.