Герман Садулаев - Я - чеченец
Я хочу написать о другом. О том, что помню. О своем детстве в зеленой долине у Черных и синих гор, об играх, сверстниках, любимых домашних животных. О собаках, например. Да, о собаках.
Здесь, в большом городе, люди держат собак в квартирах. Иногда маленьких, комнатных собачек, размером не больше кошки. Иногда здоровых и агрессивных псов. Держат в узком, замкнутом пространстве городской квартиры. Как эти люди не боятся? Не всегда знаешь, что на уме у другого человека; как же мы можем знать, что на уме у большого хищного животного, и засыпать с ним под одной крышей? «Псы войны» — так называется одна песня у Pink Floyd. Псы войны, они всегда живут с нами.
Нет, в селе псов не пускают в дом. Для них есть просторный двор, они могут взять «отгул» на своей цепной работе и погонять по улице. У нас во дворе всегда жила одна или две собаки. Конечно, я их любил. Сейчас трудно представить себе, но я чуть ли не целовался с этими пахнущими, как положено, псиной, зубастыми существами. А они были терпимы к детям: даже если я запрягал вовсе не ездовую по своему происхождению овчарку в сани и катался так по улице.
У нас был Рем, дворянин, и овчарка Мухтар. Этих я помню. Потом Рем погиб под колесами грузовика, Мухтара мы подарили кому-то. И однажды папа привез двух щенков коричнево-рыжего окраса. Чтобы собаки выросли злыми, им дали имена — Пуштун и Коба. Через несколько месяцев щенки заболели собачьей чумой. Они ничего не ели, изрыгали из себя мутно-зеленую жижу, безнадежно бродили, исхудавшие, шатаясь, по двору или лежали у стены гаража.
Один из них вскоре умер. Это был Коба. Я чувствовал себя лично виноватым в его смерти. В том, что силы моего желания, сосредоточенности моей медитации не хватило для того, чтобы сохранить в нем жизнь. И, во что бы то ни стало, я должен был спасти второго.
Ранним утром, на восходе солнца, я уже стоял на крыше гаража, лицом к солнцу, восходящему над садами. И молился: солнце, ты даруешь жизнь всему живому, ты поддерживаешь дыхание и биение сердца, не оставь же моего щенка без своей милости. Пуштун выжил.
Я сам похоронил Кобу. В дальнем, юго-восточном углу нашего сада, под райской яблоней. Выкопал могилу, присыпал труп землей: получился небольшой холмик. Я даже сделал скамейку и поставил ее рядом с могилой. Потом я буду часто сидеть на той скамейке, читать, писать, иногда просто думать. Мои родные отнеслись к этому с неодобрением, но промолчали. В конце концов, я был еще ребенком. К тому же, сумасшедшим.
54Во время войны, когда начались регулярные налеты российской авиации на село, жители старались прятаться в бомбоубежищах. Я уже говорил об этом. Но не все. Мой отец не ходил в бомбоубежища. Он просто оставался дома, полагаясь на свою судьбу.
И в один день это случилось. Папа стоял во дворе, рядом бегал Пуштун, огромный пес светло-рыжего окраса. Бомба залетела прямо в наш двор.
Когда самолеты еще только появились в небе, Пуштун стал беспокоиться, он прижимался к моему отцу и скулил. Раздался грохот взрыва, и пес в мгновение ока прыгнул на хозяина, сбил с ног. Накрыл его своим телом. Потом, когда папа поднял его на руки, он был весь в крови, израненный поражающим материалом фугаса. В нем были десятки этих металлических шариков. Предназначавшихся моему отцу. В тело папы попал только один, в плечо.
Теперь всегда будет так. Теперь всегда будет так? О чем бы я не вспоминал, нити памяти приводят меня к войне…
Много лет назад, на крыше гаража, молясь восходящему солнцу, я выпросил у него не только жизнь своего щенка; еще не зная того, я просил светило о своем отце, которого пес спасет от смерти.
55И можно еще писать. Но где-то нужно поставить точку. Все заканчивается. Эту повесть тоже надо закончить, и чем раньше — тем лучше.
Где-то внутри, наверное, я, скрывая это от всех и от самого себя, верю, еще верю в то, что я должен написать об этом повесть и поставить точку. И тогда все закончится. Сны, память, война. Все мои страхи. Ведь это мои страхи, а я закрою глаза, я поставлю точку, и паука больше не будет, и все кончится.
Но пока магия моих слов была бессильна. Я уже писал, но, видите, я пишу снова. Может, получится на этот раз? Я не могу запретить себе надежду.
56А потом я провожал отца на вокзале. Он приезжал ко мне в Петербург, мы провели вместе две недели, мы любили друг друга, как в первый раз. Была зима, но наши чувства были свежими, весенними, такого не говорят о сыновней любви, но почему? Она сильнее и чище любви к женщине. И она бывает, бывает снова, как в первый раз. Мы разговаривали часами, вместе готовили еду, гуляли. Мы не могли надышаться друг другом. Мы были счастливы вдвоем, он и я — одно целое. И еще, десятки, сотни наших предков, до светловолосого Эра и дальше, все были в нас и разговаривали друг с другом. И это не казалось нам сумасшествием.
А потом я провожал отца на вокзале. Я обнял отца, прижался теплым лицом к его небритой щеке. Дома я не смог бы так сделать. Но мы в России. Никто не видит. Было еще несколько минут до отправления поезда, и отец говорил.
Да, черешни мы срубили, но так даже лучше. Все равно соседские мальчишки лазили, ветки обламывали, приходилось ругаться. Теперь в саду просторнее. Другие деревья разрослись. Каждый год хороший урожай. И его никто не ест, никакие вредители. Много птиц, очень много птиц. Когда стали бомбить и обстреливать леса, лесные птицы прилетели в село, они жмутся к людям, селятся в садах. Теперь их много, они поют, порхают по веткам. Дрозды, дятлы, снегири, синицы, кого только нет! И всех вредителей подъели начисто, никакие химикаты не нужны. И ласточки, знаешь, снова стали прилетать ласточки! Над нашим порогом слепили гнездо… И… может, все будет по-прежнему?..
И я услышал невысказанное: «Может, ты вернешься домой, сын?» Грустно улыбнулся, ответил. Одна ласточка еще не делает весны, папа.
И поезд уехал. Я вернулся к себе. Я выключу телефоны, закрою двери, я буду спать. Мне приснятся горы, Черные горы, и синие, у линии горизонта. Мне приснятся сады, полные цветов и фруктов, купаемые в пении птиц. И мама выйдет на порог, щурясь от весеннего солнца. И перед тем, как все будет кончено, и свернется шлейф родовой памяти, я увижу себя ласточкой, ангелом на светлом пути. И упаду в небо.
Почему не падает небо
Венок сонетов
Каждый вечер, после восьми часов я остаюсь здесь один. Вереницы комнат заполнены старой мебелью, архивами, в конторе стоят компьютеры, в апартаментах — диван, шкаф и телевизор. Я работаю здесь, и тут же живу. Я живу здесь, потому что это очень удобно — путь от работы до дома занимает не более минуты. Потому что здесь все равно должен кто-то жить, чтобы отвечать на поздние телефонные звонки. Чтобы в окнах зажигался и гас свет, и люди с недобрыми намерениями обходили это место стороной. Так я объясняю редким людям, которые спрашивают. Так я объясняю себе. Это неправда.
На самом деле я живу здесь, потому что мне больше негде жить. Потому что у меня нет дома. У каждого есть дом. Там, где он жил, где жили его родители. Избушка в деревне или комната в коммунальной квартире. У птиц есть гнезда, у зверей норы. Мне негде приклонить свою голову. Хотя я — обычная тень, одна из миллиардов теней.
И у меня есть дом. Сейчас он стоит, пустой и темный. Тяжелая, холодная осень. Стекла не вставлены после взрыва у комендатуры. Вон она, комендатура — ее видно, если встать на веранде. Впрочем, веранды уже нет. И стекол нет. Никто больше не вставляет стекла. Это бессмысленно — вставлять стекла. Стекла лопаются при взрывах. В доме пусто. Все, что можно продать или обменять на стакан анаши, увезли русские солдаты, заезжавшие на бэтээре в мой двор. То, что оставили солдаты, пропил дядя алкоголик, которому отец поручил жить здесь и присматривать за домом. Вчера я видел сон. Сад, в самом центре которого — большая раскидистая черешня. По бокам от нее — сестренки райского дерева. Я помню, как мы с отцом посадили их. Как они росли, как невестились белыми цветами каждую весну. Это только сон. Черешни срублены, и корявые пеньки торчат над серой землей.
И я иду по длинному коридору. Из комнаты в комнату. У нас часто бывали гости, и почти всегда говорили, что в нашем доме можно заблудиться. Я не понимал их тогда. Но стал понимать позже. Обитая в тесных квартирах, комнатах, углах. Где точно нельзя заблудиться. В нашем доме можно было заблудиться. У каждого ребенка была своя комната, у родителей своя, в центральной комнате мы собирались смотреть телевизор и читать вслух «Литературную газету», в отдельной комнате была библиотека и принимали гостей, кроме кухни была столовая, хотя летом мы любили обедать на просторной застекленной веранде. И читать книги, лежа на продавленной тахте в куче старых ватных одеял.
Книги. Они пошли на растопку в ту зиму, когда сестра и ее муж пытались обогреть хотя бы одну комнату. Здесь же, на буржуйке и готовили, и грели воду для мытья. И вот они — обрывки глянцевой бумаги, опаленные по краям. Большая Советская Энциклопедия — ее хватило надолго. Плотные листы и картонные переплеты занимались плохо, но горели долго, почти так же долго, как поленья ивовых деревьев.