Себастьян Фолкс - Неделя в декабре
— Так ведь я брать Олю в жены не собираюсь, — сказал Элтон.
— Однако глядеть на нее ты все-таки можешь. Некоторые ученые арабы доказывали, что слово, которое использовано в названных мной источниках, имеет значение гораздо более широкое, чем английское «глядеть».
— Боюсь, я буду чувствовать себя неловко.
— Ислам не признает никакого «чувства неловкости», его заботит лишь веление Божие. А ты говоришь как христианин, как бессмысленный католик. Да и в любом случае, Сет, вопрос не в том, остановился ли твой взгляд на обнаженной женщине, а в том, способен ли ты посвятить себя созданию нового халифата.
Покинув, когда пришел его черед, дом и шагая к станции метро, Хасан тоже испытывал «чувство неловкости». В его университете училось немало девушек-мусульманок, и когда некоторые из них решили надеть паранджу, он, как и другие серьезные студенты, это решение одобрил. В чем он признаться себе не посмел, так это в том, что укрывавшая девушек черная ткань сделала их еще более притягательными — в особенности тех, кого он успел увидеть в западной одежде. Ранья, к примеру, носила раньше серые юбки и кожаные сапожки, наряд ее был скромен, и когда она усаживалась в аудитории, взглядам открывались только колени, поблескивавшие под темно-синими колготками. Наряд Раньи завершала белая, застегнутая под горло блузка, а поверх нее — кардиган или жакет. Ничего в таком наряде не могло бы огорчить ее родителей. Но вот глаза… Приходя поутру в университет, она удалялась в туалет и подводила их черной тушью, а ресницы у нее были длинные-предлинные. Серая юбка хоть и доходила до самых колен, никла к ее бедрам, и если Хасану случалось смотреть в сторону Раньи, когда она самым невинным образом клала ногу на ногу, ему открывались на миг темно-синие ляжки и смутная мгла за ними. Очертания ее тела врезались в память Хасана так глубоко, что когда она надела паранджу, его это нисколько не огорчило. Он видел все и сквозь паранджу. Чистый белый лифчик и трусики, которые рисовало ему воображение, ляжки, скорее всего обтянутые все тем же темно-синим нейлоном, изгиб бедер, маленькие твердые груди… На глазах Раньи не осталось теперь и следа от туши, и однако ж, когда ее длинные ресницы опускались, прикрывая темно-карие райки, в них по-прежнему читался некий призыв.
Присутствовавшее в священных книгах «глядеть» пользовалось у его друзей большой популярностью и, сдавалось Хасану, оправдывало слишком многое. Один из них привлек его внимание к следующему пассажу из трудов исследователя Корана: «Двойственная природа того, что показывается, и того, что скрывается, имеет для понимания Бога значение фундаментальное: двойственность женских половых органов отождествляется с сокровенным характером божественного. У Ислама нет монахов. Пророк имел множество жен и всех нас побуждает к совокуплениям и продолжению рода. Многие ученые усматривают в оргазме предвестие рая, в котором ощущение это будет не краткосрочным, но вечным».
Один из студентов университета, собравший изрядную коллекцию журналов, что в магазинах напоказ не выставляются, сказал Хасану так: хорошо, что девушки, которые снимаются для них, все сплошь кафирки. Хасан подумал тогда: вот это и значит делать из нужды добродетель, ведь мусульманки никогда не позируют нагими. В смысле эстетическом его всегда привлекали темноволосые женщины одной с ним крови, и если оставить в стороне греховные помыслы о Ранье, ему просто-напросто нравилась элегантность этих девушек, их колористическая гамма, их женственность.
Именно они и порождали муку, редко его покидавшую. В девятнадцать, еще до того, как он обратился к религии, у Хасана была подружка-кафирка, его однокурсница, белая уроженка Лондона по имени Дон. Такое уж ему выпало счастье — он умудрился отыскать единственную в Лондоне сексуально флегматичную кафирку. В Вест-Энде имелся не один район, куда пятничными и субботними ночами лучше не заглядывать — там пьяные девушки в крошечных юбчонках выставляли прохожим напоказ свои груди, прежде чем блевануть в канаву. Университетские друзья рассказывали Хасану пугающие истории о похотливости вечно желающих этого кафирок. А вот Дон по каким-то причинам, которые она толком объяснить не могла, предоставляла ему лишь ограниченный доступ к своему телу. Он мог засунуть руку ей под юбку и потрогать ее между ног, и не более того. Но сама отвечать ему не желала. И снизошла она до него, да и то не без слез, лишь когда Хасан (сам того устыдившись) сказал ей, что ее отказы объясняются скорее всего некими атавистическими расовыми предрассудками. Все произошло в квартире, которую она и три ее подруги снимали в Стэмфорд-Хилле, под громкое буханье летевшей из гостиной танцевальной музыки. Поначалу Дон стойко сопротивлялась, но потом, спасаясь от холода, стоявшего в ее неотапливаемой спальне, она все-таки улеглась, раздевшись, под пуховое одеяло. Хасан боялся, что им помешает кто-нибудь из сожительниц Дон, — был вечер пятницы, и девушки изрядно набрались. Все произошло не так, как ему мечталось. Дон настояла на том, чтобы выключить лампу у кровати, и это лишило его зрительной стимуляции. Когда он лег на Дон, ему показалось, что девушка вздрогнула, и Хасан подумал, уж не плачет ли она. Он сказал, что им вовсе не обязательно продолжать, но Дон ответила: раз уж они зашли так далеко, так лучше поскорее с этим покончить. Хасану представлялось, что желания, которые он подавлял вот уже семь лет, с тех пор как началось его половое созревание, сжались в твердый, размером с точку комок и вот-вот взорвутся. Но тут холодные руки Дон вяло погладили его по спине, и миг этот миновал. После двадцати минут неумелой возни, извинений и принятия самых отчаянных мер ему удалось достичь жалкого подобия конечного результата, никакими особыми ощущениями не предваренного. Хасану стало тогда так стыдно, что больше он с Дон не встречался.
Несколько недель спустя он поймал себя на том, что взгляд его все чаще останавливается на высокой веселой иранке по имени Шахла Хаджани, да и она, как показалось Хасану, прониклась к нему ответным интересом. Однако он уже успел обратиться к религии, вернее — к некой ее политизированной разновидности. И когда после одной вечеринки Шахла скромно, но кокетливо накрыла его ладонь своей, Хасан объяснил ей, что он должен вести жизнь целомудренную. Она взглянула ему в лицо опечаленными глазами, еще смеявшимися, но уже немного обиженными, разочарованными и сказала:
— Тогда я буду тебе другом. Это допускается?
— Конечно.
И она стала ему другом — добрым другом, этого он не мог не признать. Отец Шахлы был оевропеившимся тегеранским дельцом, покинувшим свою страну после низвержения шаха, мать — англичанкой с примесью еврейской крови. Сама же Шахла, номинально бывшая мусульманкой, не понимала и не одобряла того, что жизнь Хасана вращается вокруг мечети; впрочем, встречаясь с ним в университете, она оставалась внимательной, добродушной и щедро делила с Хасаном свое время и общество: в часы ланча вбегала на своих длинных ногах в столовую так стремительно, что сумочка на ее плече словно летела за ней, а присаживалась Шахла всегда за его столик. Иногда Хасану казалось, что он по-прежнему различает в ее темно-карих глазах проблески надежды, желания, влечения или чего-то еще. Она же по большей части задавала ему невинные вопросы или живо рассказывала о чем-нибудь, недавно увиденном ею, — о пьесе или о фильме.
Размышляя о вечном огне, который ждет неверных и в особенности отступников наподобие Шахлы, Хасан понимал, что ему следует отказаться от знакомства с ней. Однако дружелюбие Шахлы было настолько непритязательным, что он против воли своей увлеченно слушал ее рассказы.
Несмотря на то что, по мнению Хасана, ислам запрещал любые плотские связи, никакие молитвы подавить желания его двадцатиоднолетнего тела не могли.
Все кафирские средства массовой информации были изгажены чувственностью. Ведущие викторин, игр и ток-шоу — высокооплачиваемые, уважаемые, с карманами, набитыми миллионами полученных от налогоплательщиков денег, — рассуждали о мастурбации, размерах гениталий и содомии. При этом они подмигивали, погогатывали и похлопывали своих гостей по бедрам — так, точно это было правильным и нормальным.
На коммерческих каналах продукция самого разного рода навязывалась доверчивым кафирам женщинами, которые имитировали оральный секс или просто обсуждали его за кадром с придыханием, самым что ни на есть непристойным. Дешевый шампунь пенился на экранах под крики испытывающей оргазм женщины, кукурузные хлопья рекламировались подвывавшими, лежащими на коробках девицами, и все это считалось «забавным», или «смачным», или бог его знает каким. Собственно, Хасан ничего против и не имел, усматривая во всем творившемся на экране лишь доказательство своей правоты.