Максим Кантор - Учебник рисования
— Поступки нужны, дела.
— Революционные или любовные? — Струева задело, что его мужская стать под сомнением.
— Разве это разделишь, милый Семен. С первым мужем Марианна была бомбистка, взорвала губернатора Пегасова, со вторым стала теоретиком коммунизма в Буэнос-Айресе, с третьим сделалась солдатом в Испании, в штабе генерала Малиновского. Уже оттуда отправилась в Киев — к четвертому супругу. Что было с Че и Фиделем — не знаю.
— И теперь никаких мужчин?
— Отчего же? А Соломон Рихтер — чем не мужчина? Тот, что вчера речь держал. Он в этой самой квартире на коленях стоял. Я говорю: Марианна Карловна, зачем вам этот мальчишка? Сопли ему вытирать? Стрелять он не умеет, шифровке не обучен. Знаете, что она ответила? Из парня может выйти толк. Вот какие чувства наша бабушка вызывает. Вы, например, Семен, встать на колени могли бы?
— Только вместе с вами, Алина.
— Ах, вы имеете в виду позу Венеры Каллипиги.
Струев про упомянутую Венеру слышал впервые, но, судя по тому, как Багратион прогнулась в пояснице, догадался, что речь идет о любовной позе.
VАлина смотрела на Струева, поглаживая голую ногу. Струев понял, что она ждет, когда они опять лягут в постель, но его привычки не разрешали этого. Ночь кончилась, и надо уходить. Он встал. Поднялась и она, запахнула кимоно. И вновь Струев почувствовал, что меж ними ничего никогда не было: он просто бедный мальчик, пришедший в богатый дом попробовать кофе на кухне.
— Ах, не забыть вам помойку дать. Возьмите, Семен.
Держа в каждой руке по пакету с мусором, по мраморной лестнице Струев спустился вниз, в парадное. В холле, отделанном колоннами, за маленьким столиком сидел охранник в камуфляжной форме. Не какая-нибудь пенсионерка-консьержка, а мордастый мужик с красной шеей, с пистолетом в кобуре. Перед охранником стоял стакан чая в подстаканнике, лежал журнал, куда охранник вносил пометки. Ну и дом, подумал Струев, живьем съедят. Жилец, прошедший впереди Струева, кивнул охраннику, и тот фамильярно улыбнулся. «Что-то поздно сегодня, Тофик Мухаммедович». — «Да, задержался». Охранник проводил жильца умильным взглядом, посмотрел благосклонно, как тот усаживается в огромную машину с темными стеклами.
Струев задержался в парадном, разглядывая мраморный пол, колонны, витражи на лестничных окнах.
Охранник окликнул его:
— Вы, значит, теперь ходите в двенадцатую убирать? Пропуск на какую фамилию выписывать? Каждый день будете ходить или через раз? В помощь Марианне взяли?
Струев раздраженно повернулся к нему, и охранник отшатнулся. Он увидел перед собой бледное злое лицо, сведенные в щели глаза и оскаленный в странной гримасе рот с неровными желтыми зубами.
— Убирать не будете, так и скажите, а кричать на меня нечего, — заметил охранник
Струев так и не произнес ни слова, он толкнул резную дубовую дверь и вышел на Бронную улицу; палило солнце; был нестерпимо жаркий день московской осени, и мальчишки, раздевшись до трусов, бегали вокруг Патриаршего пруда. Струев прошел вдоль дома, неся в руках пакеты с мусором, остановился у помойных баков.
Он оглянулся на дом. Роскошный, серый с голубым, значительный дом покойно стоял над прудом, и солнце ломало свои лучи о его широкие безмятежные окна.
— Проклятая страна, — неожиданно для самого себя сказал Струев и сплюнул.
Эту реплику его услышал мальчик Антон, младший брат Лизы Травкиной. Антон со сверстниками, мальчиками двенадцати лет, приехал на Патриаршие пруды после школы, и они носились теперь вдоль воды, побросав сумки с книгами. Антон немедленно узнал Струева: Лиза часто брала его на подпольные, однодневные выставки и показывала Струева издалека. Мальчик подошел ближе и с обожанием смотрел на волчье лицо легендарного художника. Художник держал в руках два пакета и вдруг с силой швырнул их в мусорный бак и плюнул на землю.
— Проклятая страна, — сказал в сердцах Струев, и Антон услышал эти слова, и эти слова запали в его сердце.
3
Создание картины начинается с создания поверхности, на которой картина будет написана. Сегодня существует убеждение, будто писать можно на чем попало, буквально на всем, что подвернется под руку. Это, разумеется, физически выполнимо — почему бы и нет? Однако один из основных законов искусства заключается в том, что произведение искусства возвращает в мир ровно столько энергии, сколько было истрачено на его создание. Иными словами, если писать на чем попало, то и получится что попало. Результат, то есть сама законченная картина, прямо зависит от материала, который служит основой, от качества поверхности этого материала, от состава грунта, которым покрыта поверхность. Исходя из сказанного, необходимо подойти к приготовлению холста с той же тщательностью, с какой подходят к выбору сюжета. Творчество начинается не тогда, когда художник берет в руку кисть, и даже не тогда, когда он выбирает краски для палитры, но тогда, когда он определенным образом готовит поверхность для своей картины. Именно это в конце концов определит характер живописи.
Кисть по-разному реагирует на гладкий, шлифованный меловой грунт, каким покрывают доски, или на густой, шершавый грунт, которым обыкновенно заканчивают покрытие крупнозернистого холста, или на блестящий, отполированный пемзой верхний слой грунта гладкого полотна. В каждом случае след, оставленный кистью на поверхности, получится разный, два одинаковых мазка, нанесенных на разные грунты, дадут противоположные результаты. Трудно представить себе, что вещи Брейгеля или Мемлинга могли быть написаны на крупнозернистом холсте (в действительности они выполнены на шлифованных дубовых досках, вываренных в льняном масле и покрытых затем тонким левкасом). Напротив, Гоген специально заказывал самый ворсистый джутовый холст для своих произведений. Рембрандт, как известно, предпочитал тяжелый крупнозернистый холст, но долго шлифовал его пемзой.
Собственно, каждый большой художник оставил рецепт своего любимого грунта, случайностей в этом вопросе не было и никогда не будет.
Короче говоря, картина является картиной еще тогда, когда художник и не начинал на ней рисовать. И Ван Гог, и Гойя видели свои картины уже готовыми, разглядывая холст, натянутый на подрамник, покрытый непросохшим грунтом.
Когда живописец готовит грунт, он имеет дело с веществами нехудожественными — работает с клеем, глицерином, мелом. Невозможно объяснить, как так получается, что это ремесленное, техническое занятие делается возвышенным. Вероятно, художник должен верить в то, что любое усилие, отданное холсту, так или иначе поможет созданию образа. Впрочем, он должен думать и о практических аспектах своего занятия. Если в грунт недоложено клея, масляная краска пробьет холст насквозь, и холст сгниет. Если клея слишком много, грунт со временем потрескается, появятся так называемые кракелюры — круговые трещины в грунте, которые приводят к разрушению красочного слоя.
Если время, истраченное на картину, разделить на две части, где первая будет подготовка материала, а вторая — собственно выполнение вещи, то правильной пропорцией следует считать 2:1, то есть процесс приготовления поверхности должен забирать времени вдвое больше, нежели сама живопись. Не следует считать это время истраченным впустую — наоборот, редко когда удается обменивать минуты и часы непосредственно на вечность.
Глава третья
ДЕСТРУКЦИЯ ОДНОЙ ШЕСТОЙ
Мне стоило большого труда вести повествование от третьего лица. Даже сегодня, когда все уже случилось так, как случилось, когда все участники событий получили то, что могли получить, или то, что заслужили, даже сегодня, говорю я, спустя много лет, мне все кажется, я мог бы многое изменить, поступи я иначе, скажи по-другому. И когда я пишу свои собственные реплики и стараюсь глядеть на прошлое остраненным взглядом, мне трудно примириться с фактом, что все случалось со мной на тех же основаниях, что и с другими и с той же неотвратимостью. Думаю, и другие, если только они дают себе труд оглянуться назад, поражаются тому, как мало значила их собственная воля и как мало определяло намерение. Жизнь прошла так, как прошла, и эта простая неумолимая сентенция причиняет боль. Все получилось так, как должно было получиться, а если бы была иная возможность, то непременно получилось бы по-другому — и для чего тогда прямая речь, для чего нужна любая попытка персонифицировать происходящее, если история творится с неизбежностью, растворяя в себе людей без остатка.
Уже само наличие времени, то есть того неотвратимого, что превращает людей в старых, больных и мертвых, говорит о человеческом бессилии. Если бы человеческая история воплощалась не во времени, а в какой-то иной субстанции, тогда еще можно было бы вообразить, будто она действительно творится людьми. Но поскольку именно время является измерением истории, а именно это измерение делает человека беспомощным, то роль частной жизни и роль сильной воли сводится к коротким репликам на авансцене. Сама же пьеса играется без нашего на то разрешения; и занавес поднимаем не мы, и, что хуже, не мы его опустим.