Михаил Юдсон - Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях
«Прощай и ты, Колымосква, — думал Илья. — Хедер на пригорке под кедрами, и ласковый меламед, суливший подарить «летние санки». Кубло неграмотное! Уезжаю я, усталый твой учитель. Выслужил срок. Жил, вычислял, любил. Жил, как выяснилось, в тупом углу, вычислял на глазок, любил бутилированно. Мерял шагами площади и измерял объемы слепошаро. Эх, математика, маята, дуй те в корень! Повывелись формулы… Неужто светлый мир Лестницы — лес т. н. Ици? Я жил, неустанно уча и безропотно мчась — Час от Чаши — столбы верстовые, сбив лед, изучая окрест, настало затменье речам, и числа нечистые наши пустыня пусть перечеркнет, мой сей одобряя отъезд».
Ратмир молча озабоченно выстраивал опустелые бутылки, чтобы они образовали какой-то смутно знакомый замысловатый узор. Илья в который раз понял, что это во-от чего, и теперь-то понятно… Все поплыло успокоительно. Он чувствовал, как ласковые руки его раздевают, крепкие руки заботливо волокут, укладывают, снова ласковые укрывают — спаточки, спаточки, нежный смех над ухом — соня! — и ржанье в вышине:
— По глазам хлещи, по глазам!
— Ишь, нахлестался! Это он в Иерусалим идет, братцы…
— А ты выучил глупости и повторяешь.
— Так к месту же. Блеснуть…
— Тише, мальчики. Спите, милый отец-учитель.
Они прискакали к «калитке» на закате. Столб торчал, врытый в землю, точно пограничный. Воздух плыл. Илья слез с лошади, снял кладь. Обнял Бурьку, уткнулся в гриву, погладил по гладкому боку — прощевай! Так он расставался с Кафедрой, будто картинка из говорящей книжки — солнце садится, веет прохладой, пахнет сладкой полынью, Ратмир с Лизой и Савельичем на конях — вороном, рыжем, белом — по стремена в высокой траве, подняли пальцы прощально… Илья взвалил тяжелый рюкзак на плечо (там кейс и кофр, как кирпичи), вздохнул, махнул рукой и шагнул в «калитку».
11
Ткут и сказке конец, кисло подумал Ил. Он снова, нежилец, очнувшись от говорка памяти, вернулся на Землю — сидел на весеннем, прогретом солнцем морском берегу Лазарии, столицы БВР — диковинной Республики пархов — он, маленькое весеннее животное, ихневмон, фараонова мышь (видала наших на ковре). И фляжка тут как тут — скромное булькание, мирное завинчивание. Невмочь! Зима на мороз, солнце на весну, есессно. Снежный ком Колымосквы укатился в прошлое. Весна, где ты? Клейкая… О, Клео! Вязкая, веская… Поплюй на палец и листай страницы ветра! Свежестью несет. Голубеет голое безоблачное небо. Сереет старый оливняк на ветхих холмах. Оттосковав, возвратился — с Кафедры в Афедрон! Верно сказано в Книге: «Каждый парх подобен свече — куда воткнули, там и свети». А там, глядишь, и первая звезда появляется, как следствие — желтея… О, Галилейя, вертоград лукавый — гроздь виноградную несут на жерди, словно дичь — эй, исполины из долины! — верую и виночерпаю! Совершил умственное путешествие в страну христьянской утопии, в чаянья малышни — и вернулся в пустынь, к самуму синего моря. Эйн щей! Сижу, жарюсь на другом солнце, тоже желтой звезде — конопатит щели и щеки — прихлебываю из фляжки, вспоминаю, всхлипываю. Перебираю приятное, уношусь в хорошее. Москвалымский призрак-изгнанник, прохладный и тихий, с обмороженными ушами, в длинном рубище цвета переспелых клубней, с просвечивающим стилетом за пазухой, любящий простодушные описания жарких Стражений, — вежливо откланивается. Истаял. Пока, братка! Я-то ноне вона где — у Кормильца на рогах, в пеклеце. Локти кусать, сковородки лизать… Прислали, извините-подвиньтесь, договориться, упросить-оросить, соединить зазря разорванное, умолить уморить надвигающиеся морозы. Попросту спасти. Но с кем тут договариваться, обрисуйте на милость, ткните кистью в касту?! С разудалыми брехунами-грезаэрами погранцами-грабителями в зимних казематах аэропорта? Со свихнувшимися от службы и дружбы стражами-резниками в диких летних Садах? С финикопоклонниками весенней Лазарии — этими сытыми равнодушными мещанами-забывателями, давно уже без смущенья вытирающими о Книгу жирные пальцы? Выходит, с ними со всеми. Других вроде нет. А, забыл, еще в наличии высокотвердолобые ловчилы, ревнители пархидаизма — блюстители суббот, сожители Астарт… Гонители тюльки! Как таким проповедать, прочитать отчаянно, чтоб дошло: «Снег идет, Снег идет!..» Да и самому смутно попутно — ну, случались в незапамятные эпохи Оледенения, учили же — дохло все и возрождалось, так, может, даже польза какая-то от этого… А? Глядишь? Лазарь его… Поди уточни… Как говаривал про ледовитость спросонья мудрый рядовой Ким: «Слишком мало времени прошло, чтобы ответить на этот вопрос». И вот в раздумье сижу беспробудно у моря — забрызганный вдребезги, печальный, чуть выпивши лишнего — и задаю себе и решаю заковыристую задачку: на ножах или дружелюбна со мной тетушка БВР? Приголубит наперстком или отоварит сахарком? А ведь, пожалуй, — да, второе. Надо только подождать, разжалобить разумно. Не ходить и клянчить заплаканно: «Дядюшка, ки-иньте бонбу!» (того гляди в клиничку спровадят, вслед Князюшке Тьмушки), а подать челобитную со включением краткой повести «Некуда. Точка» — званово можно зачитать отрывочек покуда. Они наверху, в ветряных иносферах, послушают-послушают прошение в кротких тезисах — во, прыткий Книжник! — да и не выдержат: ну, ты у нас договорился! Рано или поздно войдут в заплатанных латах, внесут зажженные светы, скажут — вставай, подкованный, пойдем посидим, примем — Мудрецом будешь? А я в от…
12…вет бил в глаза — кто-то злой и массивный стоял возле лежанки и настырно сандалил в лицо фонариком.
— Ну, хватит уже, — недовольно сказал Ил, закрываясь ладонью. — А то подушкой засвечу.
— Молчи. Вставай. Ты зван, — сказал голос.
Дов, что ли, дворецкий однорукий? Эксодус очередной у них досрочно начался? Ирка среди ночи внезапно взбесилась, шавку прислала?
— Место, Дов, место, — сказал Илья. — И время. Утром, утром…
Тяжелая рука схватила Ила за шиворот и швырнула с лежанки на каменный пол, в прямоугольник желтого лунного света, идущего от окна. Он сильно ушибся, а рука в черном грубо набросила ему на шею петлю и сдавила так, что он захрипел и выкатил глаза.
— Будешь послушен?
Ил истово закивал.
— Тогда пошли.
Луч фонаря пробежал по стене и уперся в стенной шкаф.
— Вскрой. Живо.
Ил открыл заскрипевшую дверцу шкафа — пахнуло затхло — там на плечиках одиноко висела его ненадеванная парадная форма Стольника.
— Лезь. Толкни заднюю стенку.
Они втиснулись в шкаф. Потайной ход вел во тьму. Дов посветил под ноги.
— Зришь ступени? Ступай вниз.
Босой Ил с веревкой на шее и за ним Дов в черном балахоне стали спускаться по шероховатым выщербленным ступеням. Сколько лестниц зряшно свилось в жизни Ила, и вот очередная — бредовая лестница из шкафа, бродка шкафка, ведущая внизерх (как уклончиво звучит на изере) — прямиком в Место. Тащись устало… Ил прихрамывал, поскольку ныла разбитая шалым дворецким коленная чашечка, а еще и острая цементная крошка впивалась в ступни. Веревка на шее была шершавая, колючая. Много всего нового. «Обычно я просыпаюсь под утро во Дворце, потому что дворник под окнами волочит свое ведро на колесиках, — думал Ил. — И звук этих расшатанных кривых колесиков, их перемежающийся визгливый скрежет по булыжной мостовой будит меня вечно. И дворник вечный, и ведро его. А уж Колесико — и подавно. А сегодня — не так, сбой».
Лестница разветвлялась, возникали узкие боковые ходы, в расщелине завиделась Библиотека — покатые своды, погашенные световые шары, опрокинутые стеллажи, книжки, сваленные в угол, кресло ножками вверх — подземное укрывище Кормильца, куда уж ниже, я знать не знаю, но злобный Дов, давай-давай, грубый ведьведь, кондуктор однорукий (такие довы в Колымоскве по улицам шатаются — даешься диву! — так девы шарахаются) — гнал сзади, и ступени звали — вниз, вниз…
«А вдруг там нехудо, на самом дне-то — прохудимо, — думал Ил. — Известно же, что жизнь — что моя пижама, одне только версты полосаты, и может, наконец, натерпевшись, дождался нужного сегмента, вхожу в мудрецарствие, и теперь главное…»
Дов сильно пихнул его волосатой рукой в спину — пошел, скудный! — Ил, ахнув, съехал по ступенькам и оказался в низком зале, слабо освещенном потрескивающими факелами, укрепленными на стенах в старинных жестянках из-под бекона с бобами. Пещерный Пир какой-нибудь философский? Посреди зала помещался дощатый помост — на него Ила тут же и поволокли, как быка, нетерпеливо дергая за веревку — заждались, видимо, поди. Помост, как догадался Ил, был сколочен из досок книжных стеллажей, под ногами попадались оторванные обложки, вросшие кожей в дерево. Довелось брести по книгам — как по углям, гля…
Вокруг помоста стояли люди, одетые в мешковину, расшитую перевернутыми крестами. Ил пригляделся. Знакомы до оскомы — это была убогая чиновничья знать из обслуги Дворца, тугоумные Уходящие Домой. Сейчас их лица были одухотворены, как при вышивании крестом, полны неведомым предвкушением, оскалены светом. Губы заворожено что-то шептали или так шлепали. Вот так Место! Такая гулкая пещерка вроде ракушки. Рыбы страшные по стенам намалеваны. Мудрецами и не пахло. Время застряло.