Владимир Маканин - Андеграунд, или Герой нашего времени
— ... Не кипятись! Я всего-то справился о твоем здоровье. (О гастрите. Спросил — а Зыков вдруг обиделся, надулся.)
Зыков процедил:
— Уж эти легенды. Ох, уж это наше подполье!
Помолчали. Оба уже тертые, старые. Возможно, Зыков и не лукавил. Возможно, водка и голод действительно были его добрым гением.
Он взмахнул рукой (взмахнул совсем близко от моего лица).
— Когда мы с тобой выпьем?..
У него имя, десяток опубликованных повестей, книги, полусотня интервью, совсем, мол, и со всех сторон его закрепостили. Камень на шее. Ярмо. И потому, мол, он так настойчиво хочет выпить со мной...
Идея несвободы, которая приходит вместе с именем, была моей давней фирменной идеей, Зыков ее знал и сейчас мне подыгрывал. Но он ее упрощал. Моя мысль (юношеская стрела, это верно) уже и в те времена летела, забирая все-таки выше. На ее острие уже тогда сверкала высокая мысль о юродивых и шутах, независимых от смены властей. Андеграунд как сопровождение — Божий эскорт суетного человечества.
— Чему улыбаешься? — спросил Зыков.
Оказывается, я улыбался. А Зыков как раз хвалил мою прозу, нет, он не льстил, он и прежде ценил. Но, конечно же, много больше, чем мои тексты, для него сейчас значила моя репутация Петровича, матерого агэшника. Значило то, что я остался в агэ и — стало быть — в недрах андеграунда имел влияние. (Так, вероятно, Зыков думал.) Заблуждение многих. Заблуждение всех их, ушедших наверх. Миф.
Впрочем, я ведь могу и не знать, насколько прислушиваются к моим словам, может, их и впрямь где-то на бегу запоминают. Может, их повторяют. (Есть эхо.) Да, да, на «верхних этажах» литературного мира ему, Зыкову, не по себе. Потому-то и хочется ему выпить со мной, побыть со мной...
Зыков предложил приехать к нему домой, что и означало бы выпивку с длительными, изнуряющими друг друга объяснениями, как водилось прежде у российского андеграунда. Ты да я. Ты, я и Литература. Наш разговор, пристрастный самоотчет, пойдет о нас и лишь бегло заденет прочих смертных. Мы и не вспомним тех пишущих стариков, что сидят сейчас в складском помещении на плитках с птичками, обжигая зад холодом.
— ... Поговорим хоть.
Я пообещал, но вяло. Он понял, что я не приду.
— Но ведь я прошу тебя, — он вдруг назвал меня по имени. Как бы окликнул в лесу давних лет.
Еще и стал мне говорить, мол, поможет издать повести. Именитый Зыков поможет издать мне книгу — и здесь, и на Западе. У него влияние в Швеции, во всеядной Германии. В Англии с Зыковым тоже считаются, он даже назвал издательство, но как-то сбивчиво, спешно, жалковато назвал и все торопился, блеял что-то.
Я спросил:
— Зачем тебе это?
Он смутился.
Возможно, писателю Зыкову попросту хотелось показать старому приятелю свои книги, полку с двумя-тремя десятками красивых западных изданий. Показать и заодно (чужими глазами, как водится) самому заново посмотреть — увидеть едва ли не в километрах расстояние, нас разделяющее. Яму, которую он перепрыгнул. Гору, которую одолел. Это было понятно. И чтобы доставить ему удовольствие (мелкое, но человеческое и по-своему честное), я бы к нему все-таки пришел, притащился бы, если бы не затеваемый, ты да я, разговор — если бы не его бесконечная пьяная исповедь о потерянном лице. Плач о погибели агэшника. Вот разве что хорошо накормит. (А ведь он накормит.) И все же вечер целый с Зыковым не выдержать. Меж нами стояло уже многое. Нас разделило.
Я колебался. Общаться с ним — это как считаться, сводить забытые необязательные счеты. А зачем? (А два рассказца Вик Викыча он и так издаст. Обещал.) Но все-таки что-то еще ему от меня нужно — что? Мне стало любопытно. Видя, как продолжают набухать страданием устремленные в прошлое его серые глаза, я пообещал заново и уже всерьез: да, да... приду.
Помню Зыкова опустившимся, в пиджаке, под которым не было ни рубашки, ни майки, только кой-где седеющие заросли волос. Пьяный Зыков бежал по улице за уже закрывшим двери троллейбусом. Левый ботинок на его ноге был без каблука, ботинок с такой дыркой, что поблескивала на бегу пятка. Упал. Я вдруг увидел: он упал. Я (я покупал сигареты) поспешил к нему, но Зыков уже поднялся с асфальта и исчез на многолюдном проспекте Калинина. В тот самый год он поднялся и с пьяного дна, к погибающему писателю Зыкову пришла чья-то жена. (Так началось.) Он ожил.
Запой еще длился, но вот, наконец, валом — книги за рубежом, книги здесь, журналы, признание, поездки, выступления, а также, крылом к крылу, его как бы случайные изящные эссе, где он побивал соцреалистов и замшелую совковую профессуру от литературы.
Внешний вид победителя и внутренняя несвобода, а вскоре и тайная зависимость (скрываемая, но тем большая удручающая зависимость от литературного процесса) — в этом теперь весь Зыков, это и пролегло. Ах, как он иллюстрировал. (Самим собой.) Уже состоявшийся, уже холеный, он стоял у входа в некий клуб, арендованный на один вечер для писательской встречи. Зыков стоял, как общий любимец и как вахтер-интеллектуал. Он не обслуживал — он соответствовал. Поджидал своих. Он не спрашивал пропуск, положим, но с легкостью вглядывался в лица, как вглядывается человек, служка, уже вполне (уже вчера) приобщенный к их клану. Вот-вот и, выйдя наверх, они станут истеблишментом от Горби.
Попросту сказать, Зыков встречал у входа разношерстную литературную братию. А я, двойник, стоял меж тем в пяти шагах. Оказавшийся там, я тоже ждал, тоже у входа; я ждал по договоренности Михаила, чтобы везти чьи-то писательские чемоданы в Шереметьево — тоже служка, но вольный, не внайме.
Сначала критики. Шли критики, мужчины и женщины, и Зыков их встречал. Да, да. Они самые. Шли даже те, по чьим статьям, как по интеллектуальной наводке, Зыкова и многих других когда-то таскали в КГБ, спрашивали, дергали, присылали повестку за повесткой. (Из мелкой гнусности Зыкова еще и лишили права пользоваться поликлиникой — за чтение вслух неопубликованного рассказа!) Был стресс. Был запой. Был горд, тщеславен наш Зыков. Стоило ли тогда жить так, чтобы теперь жить так? — вопрос навязчивый, вопрос меры за меру. А критики все шли. Рецензенты. Редакторы. Их было много. Те же самые люди. Зыков встречал, жал им руки. Участливо спрашивал, как прозвучала та статья. Не напали ли в ответ из другого лагеря? А кто именно? Ах, гниды. И как ваши планы? Надо, надо ответить. Дать бой... Он был взволнован. Он участвовал. И даже заметно, легко трепетал. Зачем ему нужно? — думал я, не понимая в ту минуту, что нужно не ему — нужно его имени. Оно (имя) вело его и повелевало им, заставляя, как марионетку, пожимать руки, умно спрашивать, распахивать удивленно глаза, важничать или, вдруг затрепетав, себя умалять.