KnigaRead.com/

Герман Брох - Избранное

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Герман Брох, "Избранное" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Эней последовал за смертью в царство загробных теней и возвратился с пустыми руками, сам всего лишь пустой символ, не возвещающий ни спасения, ни истины, не обладающий истиной реальности, и его дерзание было едва ли не столь же тщетным, как дерзание злополучного Орфея, хоть и спускался он не ради возлюбленной, как тот, а ради законополагающего прародителя; недостало сил у него низойти в еще более сокровенные глубины, и вот пришел срок свершения жертвы, и теперь ему, ему самому, настал черед спуститься в бездны, где покоится Ничто, дабы восстала из них реальность смерти и обрушила мишурные кулисы пустых символов.

— Я всего лишь окружал смерть стеною из символов, Август; но смерть хитрее поэтических символов, она от них ускользает… Символ — это не познание, нет; символ следует за познанием; правда, иногда он и опережает его, как недозволенное и несовершенное предчувствие, годное всего лишь словам на пользу и на потребу, и тогда он, вместо того чтобы укорениться в познании, останавливается перед познанием, заслоняя его, подобно темной ширме…

— Но, как я понимаю, символичность свойственна искусству — стало быть, и Эсхилову тоже; всякое искусство есть символ — разве не так, Вергилий?

В этом, конечно, был свой резон.

— Да, у нас ведь нет другого средства выразить себя, только и есть что символ…

— И ты полагаешь, что смерть от символа ускользает.

— А как же?.. Язык — всего лишь символ, и искусство тоже, и даже деяние — всего лишь символ… познание посредством символа… либо должно быть таковым — притязает на то, чтобы быть таковым…

— Прекрасно. Но тогда, понятное дело, это относимо и ко мне в той же мере, как и к Эсхилу. — Август улыбнулся. — Мы ведь сошлись на том, что власть тоже искусство, искусство римлянина.

Август за словом в карман не лез, и следовать его хитроумной логике было не просто; то, что он сидел сейчас вот здесь, у кровати, было понятней, чем то, о чем он говорил, и если он имел в виду римское государство, создание рук его, коим он с таким умением управлял, — где была реальность этого государства? Смутным чертежом проступало оно за окном, здание государственности, маячившее в пейзажах и между пейзажами, в людях и между людьми, там граница и тут граница, там ниточка связи и тут ниточка связи, все невидимо и однако же все есть, существует, и приходилось превозмогать себя, чтобы отправиться в эти сферы, приняться за поиски.

— Дело рук твоих, Август… О да, конечно, оно символ… Это твое государство… и оно — символ римского духа.

Так неужели среди всего этого богатства, среди множества символов, составляющих в совокупности нашу жизнь, именно те, что созданы тобою, так плохи, что заслуживают уничтожения? Неужели ты один не достиг цели? Что до меня, то я вот притязаю на то, чтобы созданное мною осталось… Я и в этом хочу следовать Эсхилу — тот ведь не уничтожил свои творения… Тебе же непременно хочется быть исключением? Или ты еще не достаточно пожал славы и жаждешь для своего имени еще и славы Герострата?

Цезарь тщеславен, он только и говорит, что о славе, слава для него все, и потому нельзя ему говорить — уж ему-то еще менее, чем Луцию, — что слава, даже если она переживает смерть, никогда смерти не побеждает, что путь славы — это земной, здешний путь без благодати познания, путь самообмана и ослепления, пагубный путь кривды.

— Слава — дар богов, но не цель поэзии; только плохие поэты считают ее своей целью.

— Но ты не из их числа… Почему же в таком случае именно твои символы должны быть недостойны бессмертия? Твою поэму сравнивают с гомеровскими, и смешно было бы утверждать, что твои образы уступают по силе эсхиловским. Вот ты говоришь, что ты лишь затемнял истину, вместо того чтобы ее обнаруживать, и потому не приблизился к ней; коли это так, то и об Эсхиле можно сказать то же самое.

Августа, как видно, снедало нетерпение, это оно было причиной его назойливой, тягостной настойчивости; но ведь ясного ответа, коего он добивался, дать ему было невозможно!

— У Эсхила познание всегда, изначально предшествовало поэзии, а я пытался искать его в ней… В сокровеннейших глубинах души рождались его символы и стали откровениями, они суть и внутри и вовне одновременно, и потому они, как все образы великого искусства греков, переступили порог вечности; порожденные откровением, они породили непреходящую истину.

— Такой же славы достоин и ты.

— Я — нет… Образы, всего лишь привнесенные извне, так и отмечены земной печатью, и потому они неизбежно мельче праобраза; чужды познания, чужды истины, они не находятся и внутри и вовне одновременно, они всего лишь поверхностная оболочка… Вот и вся моя слава.

— Вергилий! — Цезарь вскочил, и движение это было порывистым, снова очень юношеским — Вергилий, ты уже повторяешься, хоть и находишь новые слова, и они берут за душу. Но я — придется и мне повториться! — могу из них только почерпнуть, что твои туманные возражения против собственной поэмы, упреки ей то в утрате цели, то в утрате истины относятся, в сущности, всего лишь к формальным недочетам стиля; никто, кроме тебя, их не заметит, никто, кроме тебя, не сочтет твои образы неубедительными, и сомнения, терзающие всякого художника, сомнения в совершенстве им созданного превратились у тебя в навязчивую идею, в фантом потому, наверное, что ты величайший среди поэтов.

— Это не так, Август.

— А как же?

Ты сейчас спешишь; мне не пристало задерживать тебя долгими и скучными разъяснениями, а без них я не могу доказать тебе, что «Энеида» недостойна быть, хотя в ней и есть все признаки настоящего произведения искусства.

— Ты играешь словами, Вергилий, и если ты когда-нибудь в своих рассуждениях всего лишь скользил по поверхности, то именно сейчас.

— Ах, Октавиан, почему ты мне не веришь?

Цезарь стоял теперь в некоем недосягаемом отдалении — будто ни единое слово уже не могло донестись до него.

— Долгие и скучные доказательства всегда призваны что-то скрыть, а уж особенно тогда, когда их, как, похоже, и ты сейчас, намереваются основать на пространных филологических рассуждениях.

— Это не филология, Октавиан.

— Но ты ведь собираешься дать сейчас комментарий к «Энеиде», не так ли?

— Да, можно сказать и так.

— Комментарий Вергилия к собственному творению! Кому захочется такое упустить! Но уж тогда нельзя исключать и Мецената — он ведь принимает живейшее участие в подобных вопросах. Ты, стало быть, изложишь нам эту материю в Риме, и мы засадим за дело писца-раба, чтобы все записывал…

— В Риме?!

Как странно сознавать, что ты никогда уже не увидишь Рима! Впрочем, где он, этот Рим? И где сейчас находится он сам? Где лежит? Если это Брундизий, то где улицы города? Не убегают ли они в пустоту, в ничто, сплетаясь в непроницаемую сеть, переплетаясь друг с другом, переплетаясь с улицами римскими и афинскими, с улицами всех других городов и всей земли? Двери, окна, стены все меняло свое местоположение, все расплывалось в нескончаемом хаосе перемен и подмен, горизонт и выход терялись в тумане, и единственным зримым пейзажем, единственным градом была лишенная теней земля, и неопределимы были страны света; кто теперь укажет, где восток?

— Разумеется, мой Вергилий, — отвечал Цезарь. — Рим ожидает нас. Мне пора отъезжать, а через несколько дней и ты, окрепший и в полном здравии, последуешь за мной… Но пока тебе надобно заботиться не только о своем здоровье, но и о манускрипте; ни с тобой, ни с ним не должно приключиться никакой беды, вы для нас дороги нераздельно, и тебе, конечно, нетрудно будет обещать мне это, раз я тебя прошу. Ты ручаешься мне за себя и за манускрипт… Где ты его, кстати, хранишь? Вон там, что ли?

И уже собравшийся уходить Цезарь будто между прочим, но на самом деле точно рассчитанным жестом ткнул в сторону сундука.

— О, это было вымогательство, чистейшее вымогательство, не оставлявшее никакого выбора!

— Ты требуешь от меня обещания?!

— Со многих частей поэмы еще вообще не сделаны списки… Я должен уберечь поэму и уберечь тебя от поспешных шагов, тобою замысленных. Вполне возможно, что своим комментарием ты убедишь меня, убедишь всех нас в оправданности твоих намерений, но все-таки тише едешь — дальше будешь, и поначалу мы выслушаем твой комментарий. Если ты сейчас не чувствуешь в себе достаточно решимости дать мне такое обещание, я с удовольствием заберу пока сундук, надежности ради, — чтобы ты по прибытии нашел его в целости и сохранности.

— Октавиан… Не могу я отдать манускрипт!

— Мне искренне больно, мой Вергилий, видеть тебя таким расстроенным, но поверь, это всего лишь твоя болезненная фантазия; для беспокойства нет ни малейших причин — как нет и у тебя ни малейших причин уничтожать твою поэму.

Он стоял теперь у самой кровати, и тон его был мягок.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*