Александр Александров - Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
Денисевич покраснел еще больше и по красноте пошел белыми пятнами.
— Так что же мне делать?
— Извиняться! Немедленно извиняться.
И, не дав ему опомниться, адъютант почти вытолкнул его в комнату, где поджидали господа.
— Господин Денисевич считает себя виновным перед вами, Александр Сергеевич, и в опрометчивом движении, и в необдуманных словах при выходе из театра; он не имел намерения ими оскорбить вас.
— Надеюсь, это подтвердит сам господин Денисевич, — сказал Пушкин.
— Примите мои извинения, господин Пушкин, — сухо сказал Денисевич… и протянул руку.
— Извиняю, — сказал Пушкин, руки ему не подав, и двинулся к выходу.
Его спутники любезно раскланялись с адъютантом.
— Я провожу вас, — сказал адъютант и уже на выходе, в подъезде, представился: — Лажечников Иван Иванович, тоже в некотором роде литератор. Начинающий, — улыбнулся он. — Счастлив, что все закончилось мирно. Я ваш поклонник, друзья давали мне читать в отрывках «Руслана и Людмилу» и оду «Вольность», о которой…
— Silence! — воскликнул Пушкин, прерывая его и поднимая обе руки кверху, тем самым давая понять, что не желает слышать о них. С недавних пор он стал, подражая Чаадаеву, порою употреблять в речи английские слова.
Чаадаев, хотя и числился в Лейб-гусарском полку, который квартировал в Царском Селе, однако проживал в роскошном бельэтаже Демутова трактира в Петербурге, так как был адъютантом генерала Иллариона Васильевича Васильчикова, командира отдельного гвардейского корпуса; адъютанты обыкновенно оставались в свитах своих генералов, а форму всегда носили полка, в котором служили.
Встретил их и проводил в комнаты Иван Яковлевич, камердинер Чаадаева, щеголеватый, с чрезвычайно утонченными приемами молодой человек в голубом фраке изящного покроя, которому Пушкин даже подал руку, зная, что он для Чаадаева более друг, нежели слуга своего господина, даже, возможно, более, чем друг.
Пока Чаадаев одевался, чтобы их принять, Иван Яковлевич подал им чай. Наконец их пригласили в другую комнату. Петр Яковлевич предстал перед ними в домашнем халате, перед туалетным столиком, извинившись, что будет заниматься своими ногтями. Ножницы кривые и прямые, торчавшие из серебряных стаканов, щеточки с костяными ручками, костяные же гребенки, стальные пилочки разной формы, все было разложено перед ним на мраморной столешнице в исключительном порядке. Странно, но он никому не доверял эту процедуру, и она занимала у него порой по нескольку часов до выезда из дому. Пушкин и ноготь свой собезьянничал с Чаадаева, только ему не хватило терпения, чтобы ухаживать за всеми ногтями одинаково, и он решил выделить и холил только левый мизинец. Сначала, не сообразив, он стал отращивать ноготь еще и на правом мизинце, но он мешал писать, корябал ладонь, пришлось его гильотинировать, как шутил Пушкин.
Александр, как обезьяна, с ногами забрался в кресло, стоявшее на возвышении, в котором Чаадаев обыкновенно принимал посетителей; оно стояло между двумя кадками с вечнозелеными лавровыми деревьями, под которые посетители стряхивали пепел сигар и трубок, справа от него находился портрет Наполеона, слева — Байрона, а на противоположной стене висел портрет самого хозяина в виде скованного гения. Не усидев на месте и минуты, Пушкин соскочил с кресла, чтобы подхватить раскрытую книгу, лежавшую у Чаадаева на столе под фарфоровой лампой с абажуром, и снова забрался с нею в кресло. Это была книга Hazlitte W. Table talk, сборник статей по вопросам искусства и морали; язык ее был довольно сложен, но Александр наткнулся в ней на имя Байрона и спросил Чаадаева:
— Пьер, могу ли я ее взять на время? Для практики в моем английском.
— Бери, конечно, — махнул рукой Чаадаев.
— Застольные разговоры, — говорил он, перелистывая книгу, — я подумал об этом нечто другое. Исторические анекдоты, быть может, литературные портреты… Мое любимое занятие слушать старых дам, когда они вспоминают прежние времена за чаем или за картами по мелочи. Знаешь ли, никакой философии, сплетня, но сколько за ней живого, настоящего, из крови и плоти. Я удивляюсь, как Карамзин мог написать так сухо первые части своей «Истории», говоря об Игоре, Святославе. Может быть, анекдота и не хватило, чтобы картина стала полной. Я уверен, что мы непременно должны описывать современные происшествия. Ты, — обратился он к Чаадаеву, — и ты, Каверин! Где Бородино, где ваш Париж? Где записки? Кому, как не вам, описать сии великие минуты! Впрочем, я уверен, что Михайла Орлов напишет.
— Вот Михайла пускай и пишет, он, говорят, в двадцать минут на коленке капитуляцию Парижа написал, — рассмеялся Каверин. — Ему и карты, то бишь перья в руки. А нам в руки — разве только стаканы можно вставить. — Он повертел заскорузлой пятерней.
Чаадаев мягко и грустно улыбнулся.
— Приказать принести чего-нибудь? — спросил он Каверина.
— Не чего-нибудь, а французской водки, я сегодня из-за этого шалопая, — указал он на Пушкина, — не позавтракал.
Чаадаев дернул широкую расшитую ленту, зазвенел колокольчик, через некоторое время явился слуга и принял заказ.
— Вот почему ты живешь в трактире, — рассмеялся Пушкин. — Здесь и поесть быстрей принесут. И подешевле.
Чаадаев криво усмехнулся наивности молодого товарища: Демутов трактир на самом деле только назывался трактиром, а на самом деле был фешенебельной дорогой гостиницей, чего, возможно, по неопытности Пушкин не знал.
— Когда меня сделают шутом, мне волей-неволей придется нарядиться на приличную квартиру, а жаль, я привык к Демуту.
— Каким шутом? — не понял его Пушкин.
— Я имею в виду, что когда-нибудь меня назначат все-таки флигель-адъютантом к государю.
— Ты этого так хочешь?
— Во всяком случае, я этого более достоин, чем другие. А хочу ли я этого? — Чаадаев пожал плечами. — Не более, чем хотят красивой мебели или экипажа, одним словом, игрушки…
Пушкин посмотрел на портрет скованного гения. В голове промелькнули строки.
— Дай бумагу, я напишу стихи к твоему портрету. Уже почти готовы.
Принесли бумагу, и Пушкин написал, зачеркнув одно-два слова:
Он вышней волею небес
Рожден в оковах службы царской;
Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,
А здесь он — офицер гусарский.
— Перепиши покрупнее и повесь под портретом, — сказал он, подавая стихи Чаадаеву.
Тот молча прочитал и кивнул довольно: да, мол, все правильно, так…
— А вот и коньячок! — вскричал Каверин. — Боже, каким все кажется скучным, пока не принесут выпивку.
За завтраком Пушкин с Кавериным, смеясь и перебивая друг друга, рассказали историю с майором Денисевичем. Чаадаев, занимаясь своим туалетом, с грустью смотрел на них. Он вспомнил, как недавно стоял на публичной дуэли кавалергарда Ивана Анненкова с его товарищем по полку Ланским. Дуэль была по совершенно ничтожному поводу, Ланскому досталось стрелять первым, и он великодушно выстрелил в воздух. Иван Анненков же стоял и целился целых пять минут, после чего грохнул выстрел и сразил наповал Ланского. Глупость и бессмысленность этой истории, ничем не обоснованная кровожадность Анненкова, гнусность его поступка поразили многих присутствующих на дуэли. Молодой человек, красавец, единственный сын у родителей — и такая нелепая смерть. Мысль об этой смерти преследовала Чаадаева, он даже не подозревал в себе такой чувствительности. Впрочем, были и такие, которые считали Анненкова чуть ли не за героя.
С тех пор сам Чаадаев несколько раз отказывался от дуэлей, открыто выказывая свое презрение к ним. Ответ его на вызовы был неизменен: «Если я в течение трех лет войны не смог создать себе репутацию порядочного человека, то, очевидно, дуэль не даст ее».
Позавтракав, они пешком отправились в Английский магазин Никольса и Плинке, который находился на углу Невского и Большой Морской. Дня не проходило, чтобы Чаадаев не посетил сей модный магазин.
Если Петербург был столицей империи, то Английский магазин можно было считать столицей всех петербургских магазинов. Собственно, неясно, почему он назывался Английским, ибо в нем продавались русские, французские, немецкие, голландские товары и товары из многих других стран: бриллианты и глиняная посуда, золото, серебро, бронза, сталь, железо, посуда, всевозможные ткани для женских уборов и платья, перечислять которых не хватит терпения, все принадлежности дамского и мужского туалета; здесь все было перемешано: вместе с духами, помадою и кружевами — вино, ликеры, горчица и даже салат в банках.
Чаадаев прошел в отдел, где стояли кожаные английские чемоданы и, хотя в ближайшее время он никуда не собирался уезжать, долго разглядывал их, раскрывал и принюхивался к запаху кожи. Он очень любил этот запах. Они долго бродили по магазину, их постоянно окружали неназойливые и очень вежливые продавцы, советовавшие, какой товар лучше, но выбрать ничего не могли. У Пушкина, как всегда, не было денег, Каверин тоже сидел без гроша, у Чаадаева в магазине был постоянный кредит, однако он скучал — ничто не радовало. Он хотел отделаться покупкой пары дюжин белых перчаток, как всегда делал, когда не мог ничего подобрать себе по вкусу, но тут они зашли в отдел, где стояли большие китайские вазы с драконами, и неожиданно для себя самого он вдруг, рассматривая одну из этих ваз, сначала легонько постучал по ней тростью, прислушиваясь, каким трепетным звоном она отозвалась, посмотрел на продавца, занятого в стороне другим покупателем и не обращавшего на них никакого внимания, потом громко спросил, обращаясь к товарищам: