Хаймито Додерер - Избранное
Кротер пнул сапогом раскаленные угли, погребая остатки белого пепла от замши.
— Все знал, подлец… — прокряхтел он еще раз и в полном изнеможении опустился в кресло.
Долгое время царила тишина. Затем мистер Кротер заговорил снова. Тихим голосом, сухо:
— Что вы на все это скажете, доктор?!
Однако, чтоб не задерживать дольше ваше внимание, сознаюсь, что с того момента, на котором мы сейчас остановились, вся эта история показалась мне просто-напросто скучной.
— Мне нечего сказать вам, мистер Кротер, — отвечал я поэтому довольно холодно. — По-моему, дело это не входит в круг моих обязанностей как вашего поверенного и лежит вне моей компетенции.
Он ушел от меня, как мне показалось, весьма раздосадованный. А через месяц я получил от него уведомление, что он больше не считает себя моим клиентом, а меня своим доверенным лицом. Как видно, я слишком далеко зашел в своем осуждении его личной жизни. Потеря такого клиента, как мистер Кротер, пробила заметную брешь в моем бюджете, и уже по одной только этой причине мне так запомнилась история об истязании замшевых мешочков.
Пер. с нем. А. Исаевой.
Последнее приключение
В духе рыцарского романа
Заря, занимавшаяся над лесистой седловиной, расцветила безоблачное небо переменчивыми красками, гладкими и чистыми, как лак. Еще несколько минут и туповерхая одинокая скала, наподобие кегли торчащая над лесом в стороне восхода, окутается бледно-розовой дымкой цвета нежной плоти.
Но пока еще восток мерцает зеленоватым светом, а здесь, на опушке, под купами исполинских деревьев, сгустилась плотная тьма. Из нее вырвался язычок пламени, затрещал, разросся, и стало видно человека, хлопотавшего у пробужденного к жизни костра. Лошади попятились от огня. А когда над костром был подвешен котел и вокруг него заплясало пламя, темная колеблющаяся тень человека двинулась в направлении опушки, к лошадям.
Теперь под деревьями зашевелились и остальные — выбирались из-под попон и шкур, которыми укрывались на ночь, и, полуодетые, вскакивали на ноги. Сначала Говен — ecuyer, или оруженосец, рыцаря Родриго де Фаньеса. Потом проснулся второй стремянный, но только после того, как его растормошил собрат. Господина решили не будить до завтрака.
На завтрак варился мясной суп, он уже булькал, клокотал и распространял густой аромат. Тем временем слуги, покормив и напоив восемь сгрудившихся на опушке лошадей, готовили их к дальнейшему походу — сначала трех вьючных, насколько это было возможно, ибо сеньор Рун де Фаньес все еще мирно спал на своих подстилках, а котелок и миски требовались для завтрака. Потом оба стремянных начали седлать и других лошадей, не затягивая пока подпруг. Но destrier, или боевой конь, сеньора де Фаньеса остался как и был, при попоне и недоуздке; этого тяжелого коня сеньор Руй, по тогдашнему обыкновению, большей частью водил с собой неоседланным, а скакал на другом, приземистом и легком жеребце гнедой масти. Седлая своего коня — его звали Божо, — Говен балагурил с ним и что-то нашептывал ему на ухо. Пажу было шестнадцать лет. Лошади у обоих стремянных были могучие, выносливые и хладнокровные, под стать вьючным, из которых каждая несла поклажу от силы в половину рыцарского веса, так что при длительных переходах их использовали и в качестве верховых — на смену остальным, когда те слишком уставали. К седлам стремянных и пажа были приторочены короткие луки в кожаных чехлах и рядом — набитые стрелами колчаны.
Пока Говен и оба стремянных умывались в ближайшем ручье и, взбодренные и повеселевшие, наполняли водой ведра, зашевелился наконец и сеньор Руй, выбираясь из-под шкур. Он привстал, посмотрел вдаль на чернильно-лиловый лес и розовый утес, вложил два пальца в рот и свистнул. Стремглав примчались Говен с обоими стремянными. Меж стволами вспыхнули красноватые нити и протянулись далеко в глубь леса. Над окоемом, чистый и четкий, поднялся солнечный диск.
Полчаса спустя, после того как был съеден завтрак и каждый отхлебнул изрядный глоток вина из бурдюка, они уже въезжали в ровный лес, вскоре плотной стеной обступивший их; так сеньор Руй и его свита, очутившись на этом лесистом плато, оставили за собой луга и пастбища предгорья. Здесь между стволами было даже некое подобие дороги, весьма широкой, но, видать, давно не езженной и не хоженной, мягкой от мхов и там и сям уже поросшей кустами. Первым бодро выступал гнедой конь сеньора — на всаднике его была лишь легкая облегающая кольчуга, и никакого шлема на голове, покрытой шапкой густых черных волос. Алое древко копья, примкнутое справа к стремени, колебалось, как маятник, с каждым шагом коня, но шире, размашистей. Слева от сеньора ехал Говен, а в некотором отдалении за ними следовали оба стремянных; но подручных лошадей они не вели — те не спеша тянулись позади на длинных поводьях.
— Так вот она, та дорога! — воскликнул Говен. — Вы про нее уже знали, от шпильмана.
— Не могу сказать, чтобы я что-то знал, — медленно проговорил сеньор. Могу только сказать, что о ней рассказывал шпильман. Но из таких рассказов обычно немного узнаешь.
— Однако на этот раз…
— Посмотрим, — ответил испанец. — Если он и во всем остальном говорил правду, как с этой дорогой, нас ждут веселые дела.
Глаза пажа загорелись темным блеском, как это обычно бывает у людей с сильным воображением, когда какая-либо картина предстает их внутреннему взору во всей своей волнующей живости.
— Мы проедем, — воскликнул он, выпрямляясь в седле, — сквозь этот лес, как бы он ни был велик, и победим змея, как бы он ни был могуч — пусть даже в нем будет не шестьдесят, а целых сто лошадиных корпусов в длину, и мы выполним условия этой герцогини и прибудем в Монтефаль, затрубят трубы, и вы возьмете Лидуану в супруги. Вы будете любить ее?
— Откуда мне знать? — сказал Родриго с улыбкой, пряча за ней неуютное ощущение своего полного одиночества в обществе этого восторженного, размечтавшегося ребенка; и еще, может быть, ощущение того, что затеянное им предприятие — чистое сумасбродство, ибо не с таким уж недоверием относился он к рассказам шпильмана.
Лес напоминал неимоверно длинную колоннаду. Несмотря на поглощенный ими обильный завтрак, сеньор Руй в это раннее утро воспринимал все весьма трезво, даже еще отчетливей и яснее; каждый стук копыт, поскрипыванье кожаной сбруи, ржание вьючных лошадей за спиной — все звучало отдельно и четко в окружавшей их тишине. Ни малейшего дуновения ветерка не касалось их щек. Недвижны были сучья деревьев, недвижны длинные бороды мха на светлых стволах, ряд за рядом проплывавших по сторонам и исчезавших позади, где время от времени протяженный солнечный луч пронизывал их вплоть до самых дремучих лесных глубин и объединял друг с другом, как объединяет струны арфы проигрываемая на них гамма.
После векового бродяжничества, полагавшегося, как видно, все еще обязательным для обреченного закату сословия, всадники эти, возможно, влеклись навстречу последнему приключению, и не в том только смысле, что в конце пути их могла ждать смерть или даже просто отрезвляющее сознание лживости всех расхожих легенд; нет, подлинное, грандиозное приключение могло бы еще задним числом придать смысл всему этому скитальчеству, а то и всему их существованию вообще. Человеку минуло сорок лет, а это, можно сказать, таинственный возраст, особенно если человек так еще и не сумел нигде осесть, обрести спокойный приют. Сорок лет минуло человеку, который редко в каком месте задерживался надолго и потому едва ли нажил себе друзей. Мерно вышагивает, покачивая головой, конь, каждому его шагу указывает направление алое древко. Человек сам с собой наедине.
Человек сам с собой наедине, и он несет в себе необъятный мир: в нем города с башенками и островерхими кровлями домов, лесные долины, крепости, вырисовывающиеся вдали в закатных лучах, как тонко выточенные камни, взнесенные над пыльными лентами дорог. Там и сям, если путь приводит к прибрежью, в этот мир, как бы пресекая и оканчивая его, входит голубое море, где человеческому взору не остается ничего другого, как тонуть в его бездонной дали; и лишь много позже он начинает различать в ней смутную точку — корабль. В Палестине земля была желтой, как и стены тамошних городов, а такого пронзительного военного клича, какой издавали в сражениях пестро разодетые смуглолицые враги, не доводилось слышать никогда прежде. Впрочем, королевский двор точно так же, как море, оканчивал мир и пресекал его: ибо в безмолвных залах женщины шествовали там как под стеклом и потом его разбивали. И даже здесь, еще и сегодня, ядовитым дурманом пьянила память — о пряди волос на виске под кружевным или раззолоченным чепцом, о подхваченном шлейфе платья. Но в самой потаенной глубине этих кладовых прошлого иной раз мерцала слабая точка то ли дом, то ли забытая комната или местность, в которой ты, наверное, был однажды и по направлению к которой ты в то же время и двигался постоянно; и вот там были заросшие сочными травами глубокие долины, прорезанные тихими ручьями, в зеркале которых темнела, отражаясь, прибрежная зелень…