Альберто Моравиа - Скука
— Что значит «очень богатый»?
— «Очень богатый» значит нечто большее, чем просто богатый.
— Но нечто меньшее, чем богатейший?
— Да, нечто меньшее.
Мать говорила сейчас с некоторой рассеянностью. Нацепив монашеского вида очки в золотой оправе, она листала страницы своей черной тетради.
— Впрочем, только цифры дадут тебе понять… итак… где же это… а, вот оно, так вот, только цифры дадут тебе понять, что значит «очень богатый».
Я понял, что она собирается представить мне обещанную информацию, и внезапно почувствовал неудержимое отвращение.
— Нет, Бога ради, не надо, — торопливо воскликнул я, — я не хочу знать, что такое «очень богатый». Я верю тебе на слово.
Мать подняла глаза от тетради, сняла очки и посмотрела на меня.
— Но ты должен это знать, хотя бы для того, чтобы, как я уже говорила, помогать мне вести дело.
Я чуть было не заорал: «Да не желаю я тебе помогать!», но тут, к счастью, вошла Рита, неся на подносе кофе. При виде Риты мать снова замолчала — как священник при виде неверующего. Резко захлопнув тетрадь, она сказала:
— Разливайте кофе, Рита.
И пока Рита, стоя около меня, наливала в чашечки кофе, я все думал, как мне избежать этого кошмара, то есть объяснения того, что значит «очень богатый». Рита снова стояла ко мне очень близко, почти касаясь ногой моего колена. Потом, повернувшись ко мне, она протянула чашку. Рука у меня непроизвольно дернулась, чашка опрокинулась на блюдечко, и кофе пролился прямо на мои светлые брюки, ногам сразу стало горячо и мокро.
— Черт возьми, — воскликнул я, притворяясь огорченным, — мои брюки!
— Рита, неужели нельзя поосторожнее, — упрекнула ее мать, не успевшая понять, что случилось.
Я поторопился вмешаться:
— Рита тут ни при чем, это я сам. Но так или иначе, на брюках теперь останется пятно.
— Ничего страшного, — сказала Рита, — кофе был без сахара, я сейчас принесу воды и ототру.
Это предложение не понравилось матери, которая тут же властно возразила своим неприятным голосом:
— Ни в коем случае. Пятно не сводят прямо на человеке. Синьор Дино снимет брюки, вы их выстираете и отгладите.
Я взглянул на Риту, которая стояла около стола, лицо ее выражало смиренное послушание; она сказала совершенно серьезно:
— Синьор Дино снимет брюки прямо сейчас или мне подождать?
— От кофе может остаться пятно, — сказала мать, — будет лучше, Дино, если ты снимешь их сразу.
— Но не могу же я снимать их прямо здесь, посреди гостиной?
Я увидел, что Рита отвернулась, может быть, для того, чтобы скрыть улыбку. Мать сказала:
— Так поди в свою комнату, там сними брюки и отдай их Рите. Потом надень халат — он висит в шкафу — и спускайся вниз. Тем временем я приготовлю документы, которые мне нужно тебе показать.
Так мы и вышли, Рита и я, она впереди, почти бегом, успев бросить мне на ходу: «Знаете, я пойду первая, комната все время стояла запертая, я по крайней мере окна открою», — а я за ней, с изумлением думая о том, что все разворачивается по неписаным, но непреодолимым законам классических историй со служанками. Не кто иной, как мать создает для сына повод уединиться с горничной, сын с горничной направляются к постели, в которую вот-вот лягут вместе, притворяясь друг перед другом, что приняли всерьез подсказанный матерью предлог, — горничная, возбужденная своим честолюбивым послушанием, сын, возбужденный своим унижением господина. Размышляя надо всем этим, я поднялся на третий этаж и направился к комнате, в которую передо мной вошла Рита.
Войдя, я увидел, что Рита свесилась из окна, распахивая жалюзи; дождавшись, когда она повернула ко мне раскрасневшееся от ходьбы, а может быть, и от возбуждения лицо, я сухо сказал:
— Подождите в коридоре, я вас позову.
Когда она вышла, я медленно подошел к окну и стал там спиной к двери, отрешенно глядя на раскинувшийся внизу сад. Я не любил вспоминать прошлое, и меня не волнуют места, где я когда-то бывал, но все же это был день, когда я решил вернуться, притом после десятилетнего отсутствия, и потому не удержался от того, чтобы не сравнить нынешнее свое душевное состояние с тем, десятилетней давности. Так вот, увидев сначала ампирную мебель гостиной, а затем геометрически правильную планировку сада (все оставалось точно таким, каким было), я заметил, что испытываю какое-то унылое облегчение при мысли, что и я тоже нисколько не изменился. Да-да, нисколько не изменился: возвращаясь к матери, я возвращался к старым своим привычкам и, может, постепенно снова начну рисовать в той самой студии в глубине парка, которая тоже осталась такой же, как и была. Кто знает, может быть, так же, как после переезда на виа Маргутта, когда я, пусть ненадолго, поверил в свои силы, я и теперь, после переезда к матери, снова на какое-то время поддамся иллюзии, будто могу писать картины; в сущности, жизнь и состоит из постоянных перемен точек зрения, она как неудобная постель, где нельзя долго лежать на одном боку. Тут я взглянул на постель и, увидев, что на ней нет ни одеяла, ни простыней, а матрас скатан, как обычно делается это в нежилых комнатах, внезапно понял, что не так уж это хорошо, как мне казалось, — то, что ничего за это время не изменилось ни вокруг, ни во мне самом.
Да, ничего не изменилось, это правда, но именно поэтому мне снова угрожало отчаяние, то самое, которое в свое время погнало меня из дому. Ничего не изменилось, но так как время даром не проходит, все стало немного хуже, хотя и осталось, по существу, таким же. Скажем, вот сейчас: покуда мать ждала меня в кабинете, чтобы с документами в руках объяснить мне, что значит быть богатым, в коридоре меня ждала Рита — чтобы я ее позвал и повалил в постель; две эти вещи только кажутся далекими друг от друга, на самом деле они связаны между собой точным и тонким механизмом. Существование этого механизма не было для меня новостью, я давно о нем подозревал, но никогда он не представал передо мной с такой ясностью, как сейчас, — так в витрине авиаконторы видишь авиационный мотор в разрезе, со всеми его многочисленными сложными деталями. Это был механизм отчаяния, который, стоит мне вернуться, заставит меня переходить от ощущения собственного богатства к творческому бессилию, от бессилия к скуке, от скуки к Рите или какому-нибудь другому унижению в том же роде. Уж лучше в таком случае вернуться в студию на виа Маргутта, где отчаяние выражало себя просто в чистом холсте, который мне не суждено было превратить в картину.
Тут я услышал тихое, но откровенно нетерпеливое и доверительное царапанье в дверь и, не успев отдать себе отчет в том, что делаю, расстегнул ремень, снял брюки, раскатал на кровати матрас и лег. Затем крикнул Рите, что она может войти.