Петр Проскурин - Отречение
Впервые шевельнувшись всем телом, расцепив руки и упершись ими в землю, старуха помогла себе пододвинуться ближе к стене, с усилием подтянула к себе ноги, и на ее посуровевшее лицо наползла тень; прикрыв глаза высохшими, почти без ресниц веками, она опять окаменела, обозначилась резче, и в какое-то мгновение в лице ее словно проступил прежний далекий облик; поджались, построжали безвольные губы, прояснились глаза, и Петя увидел, что эта старуха Фетинья, несомненно, была когда то красавицей. Он услышал тихий, непрерывный, отдающийся во всем его существе мотив, успокаивающий и смывающий с души все ненужное, мешающее, и понял, что наконец-то и его коснулся, по словам деда Захара, голос и дух леса, и что именно здесь, в молчаливых корнях, и пышных вершинах, в земле и в небе — повсюду рассеян прах его предков…
— Ты, Никишка, меня перед кончиной не срами, — громко и ясно сказала старуха, продолжая свой спор. — За свои прегрешения сама отвечу…
— А-а, прегрешения! — обрадованно подхватил старик, словно получив подтверждение каким-то своим зыбким и неясным мыслям.
— Были, были, — сказала старуха в том же состоянии просветления и решимости. — Жила с тобой, убивцем, одолел ты меня, бабья моя порода пошатнулась, а ты и раскрылестился, налетел… Господи, прости, и грехи-то бабьи, пустяшные, что за грехи такие?
— Вот-вот… Ты на одного на меня не вали… Ты меня судить не можешь, Фетинья, — быстро возразил старик Никишка. — Ну, а коли я тебя и обидел чем, ты по-христьянски-то, по-христьянски — прости… И я тебя прощу…
По-прежнему помогая себе руками, охая и бормоча что-то, Фетинья тяжело взгромоздилась на больные, опухшие ноги и теперь стояла, опираясь на шероховатый бетон. От усилий платок сдвинулся у нее на плечи, и седые, совершенно белые, бесцветные, редкие волосы рассыпались, невесомо заструились под жарким легким ветерком.
— Грешница я, Никишка, великая грешница, — тяжело вздохнула она, — ты правду сказал, Никишка… Только ты меня с собой не равняй, ко мне сейчас он приходил, слышишь, сам приходил проститься, — понизила она голос, и лицо ее еще утончилось. — Он мне простил, он мне знак такой сделал…
— Кто? — не сразу хрипло спросил старик.
— Игнат приходил, муж мой покойный…
— Тю-ю, сдурела, старая, — даже попятился Никишка, зверовато оглядываясь по сторонам. — Игнат сгнил давно, костей за полвека, поди, не осталось…
— Приходил, — упрямо повторила старуха. — Вот здесь стоял, — добавила она, сосредоточенно указывая перед собой и в подтверждение даже слегка притопывая. — Вот такой же молодой да ладный приходил… стоит, глаза звездочками, прямо глядеть в них страх божий… Тина, говорит шепотом, Тина, пришел я… Долго ты дожидалась, я и пришел… Вот как его видела, — кивнула она на Петю. — Грех мой тяжкий он отпустил… он знак мне сделал особый…
— Не мели своим бабьим языком! Сдуру у тебя все, сдуру! — махнул рукой Никишка. — Приходил, отпустил… много ты знаешь, отпустил, привязал… Ты его вот и видела, — с нескрываемой злобой мотнул он кудлатой головой на Петю. — Кто окромя мог тебе приблазниться?
— Я Игната видела, мужика своего, совсем молоденького… веселого видела, — упрямо стояла на своем Фетинья и, неожиданно отделившись от бетона, шагнула к Пете, и тот не успел отступить; цепко ухватив за плечо, старуха потянула его к себе и совсем близко, в упор стала разглядывать лицо. Упрашивая ее не пугать хорошего человека, Никишка тоже заволновался и даже сделал попытку втиснуться между Петей и старухой, разъединить их.
— Какой же это Игнат, — выдохнула Фетинья наконец, — от Игната зеленым полынцем несло, а тут другой, нет, не нашенский, чей-то; ты, Никишка, всегда бестолковый был, никакого от тебя проку. Какой это Игнат? Городской чей-то, у него-то и дух другой, не-ет, не наш, — протянула она. — Ты бы мне селедочки принес, а? — совсем другим, земным, обыденным голосом попросила она Петю. — Как хочется-то селедочки, хоть бы хвостик во рту повозить.
И тотчас настроение у нее вновь переменилось, и она, взяв его за руку, повела, а за ними, озабоченно что-то бурча себе под нос, заторопился и старик Никишка; догнав их и поравнявшись с Петей, приноравливаясь к его шагу, сбоку и снизу вверх заглядывая ему в глаза, сказал:
— Слышь, парень, ты ей не верь, она всякого намелет, лишку зажилась на свете, блазнится ей, все блазнится… Вишь, Игнат к ней приходил, вон чего ей приблазнилось! Как же, жди, придет! Не верь… не верь… слышь, парень… не верь… Ничего ей не верь, жила долго, свое понятие отжила…
Не отпуская Петю, Фетинья шла одним ей ведомым путем, ни разу не остановившись; миновали улицу из бетонных глыб, и лишь каменные руки, сколько Петя ни оглядывался, по-прежнему тянулись во все больше густевшую и темневшую синеву неба. У старухи словно прибавилось сил, движения ее обрели уверенность, лицо разгорелось, глаза прояснились, и лишь дышала она хрипло, с надсадой, и по лицу пошел крупный пот. Еще издали Петя увидел наполовину разрушившийся и все равно поражающий толщиной ствол старого дуба; сучья с одной стороны у него, захваченные каким-то недугом, обескорились, побелели, иструхли и бессильно обвисли, на земле валялись полусгнившие их остатки; другая же половина дерева еще густо зеленела. Петя пригляделся: метрах в четырех от земли дуб разделялся на два ствола, и вот один из них, обращенный к югу, умер, второй же, северный, не тронутый порчей, бугрился сильной корой, и раскидистая его крона шумела высоко в небе.
Фетинья остановилась у дуба и некоторое время осматривалась; Петя молча ждал рядом, с какой-то новой заинтересованностью отмечая любую подробность вокруг.
— Я вот здесь с дитем на руках бежала, а Никишка, убивец, за дубом стоял. Он в полицаях служил, а здесь в оцеплении стоял, как немцы людей жгли в складе-то. Вот я на него и набежала, — значительно сказала Фетинья, обращаясь к Пете, и по ее глазам, в упор устремленным на него и ничего не видящим, Петя понял, что она действительно принимает его за кого-то другого; Петя коротко и неловко взглянул на старика, уставшего от непривычно быстрой ходьбы и часто дышавшего открытым беззубым ртом; его обтянутые сероватой кожей ключицы высоко поднимались и опадали; он порывался что-то сказать, не мог, задыхался и со злостью смахивал пот с лица сильно заношенным рукавом рубашки.
— Ты слышишь, слышишь? — неожиданно горячо и хрипло зашептала старуха, вновь хватая Петю за плечо, и в ее глазах плеснулся темный ужас; Петя постарался высвободиться из ее рук и не мог. — Слышишь, они… они… гонятся… трещит! Трещит!
— Успокойтесь, успокойтесь, — сказал Петя, — я ничего не слышу… вам просто кажется — в лесу никого больше нет… Вот только мы трое, уверяю вас… да, да, никого нет, — повторил он, не в силах выдержать слепой, уходящий взгляд старухи, не верившей ему, вероятно вообще не слышавшей его и занятой только своим; вотчина деда Захара, зежская лесная глухомань на этот раз раскрывала перед Петей нечто совсем уж сокровенное, окончательно принимала за своего, и у него от этой неожиданной мысли проснулось и окрепло почти физическое чувство общности и сопричастности с происходящим. Он, разумеется, знал, кто такой «полицай», но до этой встречи для него это понятие было чем-то далеким, отстраненным и даже нереальным; у него уже сложилась своя теория, и он любую жестокость стремился объяснить не физической природой самого человека, а стечением обстоятельств его жизни, и вот сейчас он встал в тупик при виде этих двух немощных, умирающих стариков, совершенно случайно встретившихся ему в лесу, полных неутихающей ненависти друг к другу.