Валерий Сегаль - Освобождение беллетриста Р.
Вероятно, и новое шоу с Т. стало бы для меня таким же «сладким», если бы я не был знаком с Робби Розенталем лично, и если бы мне не казалась абсурдной сама мысль о том, что такому человеку могло прийти в голову торговать наркотиками.
Я подумывал было отказаться от участия. Уж это-то казалось мне поначалу совсем несложным. Можно было сослаться на профессиональную занятость, а то и даже поведать Т. в доверительной беседе, что Розенталь — мой старый университетский товарищ, и мне хотелось бы, из этических соображений, воздержаться от каких-либо комментариев в его адрес. Быть может, Т. почувствовала бы себя уязвленной, и мне не пришлось бы впредь рассчитывать на ее приглашения, но едва ли она стала бы придавать этому нежелательную для меня огласку.
Увы, даже такая малость оказалась мне не по силам. Лиса пришла в восторг от того, что я оказался в десятке, отобранной самой Т., и мотивов моего отказа она бы никогда не поняла. Кроме того у меня был телефонный разговор с отцом, в ходе которого мой старик сказал, что он мною гордится, и что предстоящее мне выступление имеет, помимо всего прочего, важное значение в деле воспитания подрастающего поколения.
Сейчас, когда я пишу эти строки, я впервые задумался: а верит ли мой отец в то, что он говорит? Весьма возможно, что и нет, ведь со стороны и я, наверное, выгляжу этаким символом веры и благонадежности. Мне, правда, кажется, что если отец и скептически относится к собственным высказываниям, то он никогда об этом всерьез не задумывается. Он давно уже привык к неискренности, сжился с нею, как со своими костюмами, галстуками и париком.
Короче говоря, в назначенную пятницу я сидел в студии на вожделенном диване и говорил «с присущей мне оригинальностью», но не выходя за рамки того, что полагается говорить в таких случаях. Признаюсь, что неловкость я испытывал лишь поначалу, а затем увлекся очаровательной манерой Т., и мы с ней провели упоительную ночь в прямом эфире.
Насколько легче я бы себя ощущал — и тогда, и впоследствии — если бы позвонил в те дни Софии — объяснился, предложил помощь! Если бы сказал правду на всю страну в прямом эфире! Чего я испугался? Семейного скандала? Возможной реакции со стороны влиятельных издателей и кинопродюсеров? Враждебности прессы?
В детских мечтах я часто воображал себя мушкетером — в запыленных сапогах, в забрызганном кровью красном плаще. Повзрослев, став модным писателем-беллетристом, я «с пером в руке» неоднократно бойко рассуждал о том, что в средние века было легче рискнуть своей жизнью, нежели в наше «сложное и неоднозначное» время совершить акт гражданского мужества. Какая чушь! Человек, который в демократическом, в общем-то, обществе побоялся сказать правду, никогда бы не осмелился приблизиться к своему смертельному врагу на длину вытянутой шпаги. И что это за общество, в котором таких мужчин красавица Т. приглашает в свою студию! Так и хочется написать — «за державу обидно!» Да только зачем писать столь высокопарные фразы в своем дневнике. Ведь на державку-то нам, как говорится…
Пока шел «процесс Розенталя», я лишь однажды посетил дядю Ро. Возможно, старик и заметил мою обеспокоенность чем-то, но ничего не сказал. Я же не мог молчать в те дни и прямо спросил дядю, что он думает о деле Розенталя. Спросил, конечно, не с порога, а после, когда мы уже сидели, как обычно, и слушали музыку. Дядя Ро удивленно поднял на меня глаза и ничего не ответил. Своим неожиданным вопросом я лишь вывел старика на мгновенье из состояния блаженного покоя. Очевидно ему было наплевать на Розенталя; он просто не считал этот процесс важным событием. Оно и понятно: ежедневно в мире гибнут тысячи людей, что за дело дяде Ро до какого-то там Розенталя. Да и воспринимает ли всерьез этот интеллигентнейший старик проблемы моего поколения!?
Способен ли, вообще, кто-нибудь понять следующее поколение!? Не по-родственному любить своих отпрысков, а именно понимать их. Ведь почти никто даже из людей среднего возраста не понимает музыку или фильмы, созданные молодежью, хотя музыка и кино — едва ли не самые доступные формы искусства. По-видимому, человек устроен так, что естественно воспринимает культуру и обычаи своего поколения, способен при желании понять культуру всех предыдущих и абсолютно глух ко всему, что появляется уже по прошествии его юности. Меня, к примеру, читают, судя по всему, почти исключительно мои сверстники. И уж во всяком случае не старики. Последние обычно чуть ли не подчеркнуто меня игнорируют. Разве что Президент, заигрывая с молодежью, может иногда меня похвалить. А впрочем, я и мои сверстники уже не молодежь. Да и Президент вовсе не так стар. С годами разница в возрасте стирается…
Робеспьер Розенталь получил «всего» пятнадцать лет, после чего его дело получило новый резонанс — теперь уже в качестве примера гуманности нашего правосудия. Мне его дело нанесло тяжелую моральную травму. Оно обнажило мою полную гражданскую несостоятельность, и тот грустный факт, что подавляющее большинство людей на моем месте даже не задумались бы над происходящим, отнюдь не служит мне утешением.
Вот так я и пишу. О самом главном не договаривая. И горжусь этим. Почти кичюсь. Порой говорю, что современной литературе должна быть свойственна недосказанность. А не от неумения ли раскрыть тему эта недосказанность? Или от боязни быть слишком правильно понятым?..
Глава шестая. ОСЕНЬ
Подавленность и безразличие, Истерзанный мыслями ум — Осколки былого величия, Похмелье возвышенных дум.
Кохановер, «Реквием»Из повести Маэстро «Кларнет в стакане»
К концу эпохи всемирного равновесия Гамлет, принц Датский, состарился настолько, что перестал быть вхож в горное аристократическое общество. Его желудок больше не выдерживал ни пчелиного паштета, ни крапивного салата, ни вина из горных волчьих ягод, и он спустился к Реке и стал ловить рыбу вместе с обыкновенными рыбаками. Добрые рыбаки охотно потеснились и предоставили бывшему принцу удобное седалище в том месте, где река, изгибаясь, максимально приближается к Горе — родине Гамлета. Это было живописное местечко с прекрасным видом на расстилающуюся за рекой обширную Долину.
Здесь, сидя с удочкой на гладком теплом камне, принц коротал теперь месяц за месяцем. Само собой разумеется, что Гамлет обладал прекрасным зрением, — иначе доктора не смогли бы прописать ему очки, столь необходимые любому философу. Поэтому он прекрасно видел поплавок, но рыбаком был все равно никудышным и за долгие месяцы, проведенные у Реки, не сумел поймать ни одной рыбки. Да и опытные рыбаки не могли похвастать богатым уловом.
— Хороший клев по ту сторону Горы, — часто говорили рыбаки.
— А вы уверены, что по ту сторону Горы есть река? — наивно спросил однажды Гамлет.
Рыбаки снисходительно заулыбались. Действительно, это был странный вопрос, но Гамлету, как и всякому философу, было свойственно порой задавать самые удивительные вопросы.
— По ту сторону Горы течет та же самая река, — отвечали рыбаки.
— А куда она течет? — поинтересовался бывший принц.
— Никуда, — удивились рыбаки.
— Так не бывает, — уверенно сказал Гамлет. — Любая река имеет начало и конец.
— Мы знаем только эту реку, — сказал самый старший из рыбаков. — Она течет в обход Горы по замкнутому кругу.
Гамлет не стал спорить. «В конце концов, — философски рассудил Гамлет, — среди великого множества рек может быть одна в форме окружности!?»
— Да-а, по ту сторону Горы рыбы навалом, — любили повторять рыбаки.
— Но почему? — неизменно удивлялся Гамлет. — Ведь вы же сами утверждаете, что Река течет по кругу.
— По ту сторону Горы рыбы навалом, — мудро твердил самый старший из рыбаков. — И много бы я дал за то, чтобы знать — почему.
Со временем, попривыкнув к безрыбью и разуверившись в надеждах поймать что-либо, Гамлет все реже поглядывал на поплавок и все чаще устремлял свой взор за Реку, где расстилалась обширная вечнозеленая Долина…
* * *
До тридцати лет я ничего не писал, если не считать школьных сочинений и не слишком удачных стихов, так никогда и не ставших достоянием широкой читательской аудитории. В молодости я просто не мог писать. Я был слишком силен для этого: располагая исправно функционирующей пищеварительной системой, я с удовольствием загружал ее на полную мощность. Меня всегда где-то ждали, чтобы вместе пить и есть, и я не располагал временем для более серьезных занятий. Возможно также, мне просто недоставало мудрости.
Потребность писать пришла со зрелостью и усиливалась по мере того, как я сдавал физически. А сдавать я начал после тридцати. После тридцати все слабеют. Наверное, потому и уходят в этом возрасте из большого спорта. Начинается первая стадия старости, которую люди, лицемеря сами с собой, обычно называют «средним возрастом». Хотя как, если не старостью, назвать ту пору в жизни человека, когда его физические кондиции неуклонно ухудшаются. Тони Миранья было тридцать четыре года, когда состоялся его прощальный матч, на который съехались футбольные звезды со всех концов света. Я помню, как он плакал после матча, стоя с огромным букетом красных роз перед телекамерой. Он не хотел уходить, но не мог больше оставаться. В тот день я подумал, что может напрасно я завидовал ему все эти годы: время промчалось незаметно, и вот он уходит согбенный летами, а моя литературная карьера еще только начинается. Так с уходом молодости мы разочаровываемся в некоторых прежних идеалах; в частности, спортивная карьера перестает казаться нам столь уж завидной, ибо мы начинаем понимать, что она даже более преходяща, нежели все остальное.