Федор Шахмагонов - Гость
Открылась дверь. На пороге согбенная фигура в черном. Вечерело уже, не очень различимы были черты лица, но в глаза бросились глубокие морщины, сжатые губы, потухший взгляд.
— Слышу, Володюшка! Спаси бог!
Соколов протянул ей сверток.
Матрена приложила ладошку к глазам, ее взгляд остановился на мне. Я кивнул головой ей, здороваясь. Но она никак не ответила на мое движение. Она или чувствовала мое присутствие, или различала мои смутные очертания.
— Володюшка! — Она коснулась руки Соколова. — Ты один, или мне кажется?
— Со мной мой товарищ! Тоже Володя! Кудеяров Володя! Я ему накажу, чтобы он всегда к тебе, бабушка, заезжал!
— Ты подойди, сынок! — позвала она меня.
Я подошел. Бабка провела по моему лицу рукой.
— Живой человек! — утвердилась она. — А они, Володюшка, опять ко мне приходили. Только вот перед тем, как тебе приехать! Я под вязом стояла на закате солнца. Когда солнце светит, я его свет на небе различаю. Гаснуть оно начало. Повернулась я к дому, а они у крылечка стоят. Старшенький ногу на камень поставил, вроде на порог собрался ступить. И слышу, промеж собой шепотком разговаривают. Прислушалась, голоса различаю. У каждого свой голосочек, а вот что говорят, никак не пойму. Не слышу, и только! Замерла я и не шевелюсь. Знаю, не раз так было, только пошевелюсь или слово молвлю, они сразу и уходят. Колыхнутся и растают в воздухе. Я стою тихо, они у порожка шепчутся. А тут солнце присело, и окошко у меня светом вспыхнуло. Загорелось, как на пожаре, окошко, а на них свет упал. Каждого в отдельности вижу.
По морщинам побежали слезы.
— Ушли, как тебе приехать! Спаси тебя Христос, Володюшка, старую не забываешь.
Сгустились сумерки, но еще были различимы и лес на взгорке, и домики в деревне, блестела лента Днепра.
Соколов от волнения не мог говорить; когда мы подходили к машине, пояснил:
— Было у нее четверо сыновей и муж. Все ушли на войну. — Он с трудом подбирал слова. — Все ушли, и хоть бы один вернулся…
X
Октябрь.
По земле прошлись первые заморозки. Зарделись, набрали красноту ягоды боярышника, шиповника и рябины.
Клен покраснел, березки пожелтели, ели и сосны про-стегнули это осеннее буйство огня стежками неумирающей зелени.
Я шел с Бреста на Минск, с Минска на Смоленск. Колеса, не уставая, наматывали ленту асфальта; бесконечная дорога, бесконечные мысли. Выпадали минуты, когда я забывал о своей жизни на чужбине, забывал обо всем, что меня связывало с тем миром, мной владели сегодняшние немудреные заботы. По дороге из Бреста заехать к бабке Матрене. Это и для меня стало обычным. В Смоленске я купил мягких батонов, пакет сахарного песку и пачку какао. Конфет она не употребляла, любила к чаю варенье. Нашел я банку варенья из черноплодной рябины.
Поворот, дорога на изволок — и под горку! Ба! Да к бабке гости съехались. Я сразу признал машину Володи Соколова, ленинградскую машину Тараканова, и еще стоят чьи-то три машины.
В первое мгновение я обрадовался этой встрече. Один, всю дорогу один, в дорожных встречах я был скуп на разговоры, а тут вот они… Я чуть было не сказал — друзья. Я не имею права употреблять этих слов. Короче говоря, люди, которые обогрели меня своей добротой, к которым я уже искренне тянулся, но которых я и боялся. Не только боялся. Мне перед ними было стыдно, если бы раскрылось мое подлинное лицо!
Я обрадовался, но тут же и испугался. К этому привыкнуть было просто немыслимо, каждая случайность казалась мне не случайною. Съехались. Все сразу и в один час? Совпадение? А что стоит за этим совпадением? Но возвращаться поздно, меня увидели и ждали.
Я подрулил к заднему фургону.
У крыльца наши ребята и здешние старушки. Я положил в сумку гостинцы и бодренько направился к крыльцу.
Соколов почему-то очень сдержанно кивнул мне головой. Да и другие поздоровались так же скупо. Я остановился в растерянности. Соколов взглянул на сумку, на меня и покачал головой.
— Ты ничего не знаешь? — спросил он меня.
Я отступил чуть в сторону, чтобы свободнее было в случае чего бежать.
— Умерла бабка Матрена! — объявил Соколов. — Нас позвали.
Отлегло от сердца, а другое сейчас же привалило. И бабку Матрену нестерпимо жаль, хоть и неродной она человек, и за себя обидно.
Да что же это за мука такая, ждать каждую минуту беды и катастрофы, прятать свои чувства!
Неродная мне она, казалось бы, чужой человек, и не жалость меня к ней привязала. Воистину говорят, что любим мы тех, кому добро делаем. Какое уж особое добро, несколько раз завез гостинцы, а привязался к ней.
Внезапным получился перепад из одного состояния в другое, от испуга к горестному удару. Поэтому, наверное, на глазах у меня навернулись слезы. Соколов заметил и отвернулся, чтобы не смущать меня.
Мы подняли гроб. Недалекий путь, на горке кладбище — островок замшелых елей.
Опустили гроб и забросали его землей. Кто-то из соседок бабки Матрены воткнул в изголовье деревянный крест, сбитый из березовых брусков.
А у меня в горле комок. Вспомнилось, как хоронили мою мать на чужой земле.
Мы молча побрели с кладбища.
Я отстал. Тяжко было на душе. Устал я от постоянного страха, от опасений. Нет, опасность не щекотала мне нервы, как я это представлял себе в разведшколе. Быть может, я не годился в современные супермены? Не тот характер? А быть может, супермены жили только в экранном мире, в воображении режиссеров гангстерских и шпионских фильмов. В жизни все это выглядело не только страшнее, но и унизительнее.
Из тайника неподалеку от Бреста я извлек пачку листовок НТС. Я имел указание распространить их в месте массового скопления народа. Чемодан с листовками лежал у меня в машине, под сиденьем. А что, если бы сейчас обнаружили эти листовки, именно сейчас, на глазах вот этих людей, с которыми я проводил в последний путь бабку Матрену? Какое бы это вызвало у них ко мне презрение, подумал я. Это было бы куда страшнее, чем предстать перед следователем КГБ!
…Заурчали моторы. Одна за другой, развернувшись в последний раз возле домика бабки Матрены, машины двинулись в дальние рейсы. Я тронулся последним…
Утром — Калуга.
Я поставил машину на окраине Калуги под разгрузку и пошел в город. Никого не расспрашивая, словно никогда и не уезжал отсюда на долгие годы, я вышел к рыночной площади, а оттуда рукой подать и до моста через Оку. Я его помнил деревянным, наброшенным на баркас с берега на берег.
С горы открылась иная картина. Широкий асфальтированный проспект плавно переходил в высокую дугу моста, дорога круто уходила вверх сквозь Ромоданово.
Тогда мы в город ходили пешком, лесной дорогой по берегу Оки.
Теперь я видел на рыночной площади автобус с надписью «Калуга — Керакозово». Этот автобус должен проходить где-то вблизи от наших мест. Но я пешком той же дорогой, что и в детстве, через Ромоданово, через Рождествено, а дальше лесом на Верхнюю Вырку.
Сегодня я не Владимир Кудеяров, а Сережа Плошкин, Сергей Тимофеевич Плошкин. С чем я иду, что несу моим родным полям и перелескам, товарищам моих детских игр: Танюше, Грише Степанову, Вальке Трусову, Тольману? Что я несу всем тем людям, с которыми прожили здесь жизнь мои мать и отец?
Когда дохнули на меня родные леса, когда я оглянулся с ромодановской горки на город, на купола его церквей, на сверкающие на солнце окна домов, выстроившихся над берегом, на силуэт неожиданной для меня здесь космической ракеты, я почувствовал, что не туда завела меня жизнь, что моя родина здесь и никакая другая земля не заменит ее. За что же я должен навлечь на земляков моих уничтожающий атомный огонь, которым грозил Сергей Сергеевич, мой наставник и руководитель? Разве они мало страдали, мало выпало этой истерзанной земле испытаний?
Вот оттуда, из-за Спаса-на-Угре, вышли машины, груженные немецкими автоматчиками в железных касках, переправились на наш берег и въехали в деревню, и мою мать погнали в рабство.
Сергей Сергеевич каждый раз допытывался, есть ли у меня ненависть. Не случайно допытывался. У меня не было ненависти к родным полям и перелескам, к родному моему городу на Оке, у меня не проснулась и не могла проснуться ненависть к Володе Соколову, ко всем моим новым товарищам, и разве мог я занести руку на бабку Матрену, на ее свежую могилу?
…Вышел на дорогу и ускорил шаг. Да, все так же, все вспомнилось. Тот же длинный порядок изб, спускающихся к плотине, а вон и гладь озера. Но вот здесь, в стороне от изб, стояла просторная изба, в ней клуб. Мы, школьники, выступали на сцене, ставили какие-то сценки под руководством Евдокии Андреевны. Теперь тут появился какой-то памятник. Я подошел и прочитал надпись:
«Здесь покоится прах народной учительницы Евдокии Андреевны Посельской, зверски казненной фашистскими захватчиками 6 декабря 1941 года».