Евгений Мамонтов - Номер знакомого мерзавца
Ни разу в жизни я ни до чего не додумался на этом отрезке — от моего подъезда до остановки автобуса. Как и на всех других…
* * *Но, оказывается, я все понял неверно.
Я смотрел на Ф. как на мученика.
А этот стервец — он и не собирался умирать!
Он собирался поселиться в Монтевидео, потому что прочел где–то об удивительном цвете моря в заливе Ла — Плата, о том, что женщины там вплетают в волосы драгоценные камешки и все улыбаются друг другу на улицах.
Некрасиво это…
А как же «муку принять»?!
На дыбу, в рудник, в кандалы. Вот это стиль!
А Монтевидео — это что такое? Остапбендерщина какая–то!.. Стыдно за русского человека, когда ему выпадает такое пустоватое счастье!
Это только басурмане вроде Рамона Меркадера — убьют товарища Троцкого и наутек! Хулиганство какое–то… Живут себе потом припеваючи. У нас — совершил подвиг — будь любезен, расплатись! Умри в мучениях, славя Господа и не отрекаясь от принципов. Это по–нашему. Душевно.
* * *Как он это сделал.
Дождливым вечером в одно из маленьких Интернет–кафе, где пятеро бледных подростков долбились в контр–страйк, вошел высокий мужчина в плаще, зарегистрировался на mail.ru под именем John Do и отправил на электронный адрес мэра ультиматум, в котором давал ему срока до 13 числа, предлагая а) добровольно уйти в отставку, б) явиться с повинной в прокуратуру. В противном случае, писал John Do, господину мэру придется того же числа предстать перед судом «более высокой и объективной инстанции».
Естественно, что если кто и прочел это послание, то отнесся к автору, как к идиоту, потому что оно и было идиотским.
* * *Они там все сидели и разговаривали.
«Внушите человеку пару мыслей, и все, пиши пропало. Он теперь не жить будет, а стараться «мысль разрешить»! И причем одна мысль будет у него для всех, публичная, идея, транспарант почти. А другая потаенная, такая, что самому себе в ней не признается, но есть…»
«Это вы про какого такого человека говорите? Про того, который у вас в голове выдуман. А тот, нормальный, что по улицам ходит, — у него и одной, да что там одной! — у него и половины мысли нет. В том смысле, в каком вы выразились. И быть не может. Так как даже предпосылок для мышления, ну, как структурированного, а не хаотического процесса, он не имеет. По неразвитости, по задавленности, в основном…»
Слушая, я вспоминал, как это получилось, что я сюда забрел. Встретил на улице приятеля. Он пригласил заехать в воскресенье. Я говорю, что с удовольствием, но… В общем, говорю, если не удастся провести выходные по–свински, заеду к вам. Будем ждать, говорит.
Комната очень большая — studio, — и я перемещаюсь туда, где сидит, сверкая коленками, молоденькая переводчица.
«А многим женщинам Путин нравится», — говорит она.
«Да и Бог с ним, в конце концов, — думаю. — Мне он и самому нравится, ну, как тип».
А она пододвигается на диванчике, чтобы освободить местечко для меня. Это уже интересней, и я начинаю развивать тему:
«Им нравится власть. Женщина любит подчиняться. Власть для нее категория сексуальная. Вот и влюбляются в тех, кто эту самую власть персонифицирует».
«Ну, почему? — перебивает она. — Женщины влюблялись и в рабов».
«Ну, да… Я помню это стихотворение Кузьмина… Причуды извращенных римлянок, аристократок. Понимаешь, это, по сути, одно и то же. Поставь раба царем и увидишь, как самовластно и грубо он будет править. И они делали его таким царем на одну ночь. Или на время сатурналий…»
Она смотрит заинтересованно. И я продолжаю. Звонок, и входит еще кто–то, отвлекая мое внимание, но увлеченный собственным чириканьем, я толком не замечаю кто, продолжая наверчивать слова, но это новое присутствие неосознанно тревожит меня, блистая где–то на периферии, на краю бокового зрения, бродя как солнечное пятно.
А моя переводчица говорит: «А для меня узы брака священны. В том числе, и чужого брака» (многозначительно). Вот так, думаю, общаешься с человеком полгода и знать себе не знаешь, что он идиот. Кто ей растрепал?
«Ну, что ж, это бывает, — говорю, — ничего страшного».
Потом, извинившись перед дамой, меня отозвал хозяин квартиры. Очень кстати, потому что у меня вдруг пропала охота разговаривать.
«Хочу представить тебе, э-э, да, где она…» — он обвел глазами комнату.
«Какая приятная старомодность с твоей стороны, Ваня».
Мы одновременно обернулись. И я только что не зажмурился от света.
«Аня читала твою повесть, и ей не понравилось».
«Неправда, я только сказала…»
«Вот и объясняйся теперь с автором», — сказал хозяин, удаляясь.
«И что же вы сказали?», — спросил я, исполненный неподдельной печали за напрасно прожитые до знакомства с ней годы.
В детстве у меня была собака. Простой, низкорослый дворовый пес по кличке Черный. Но жутко боевой. В нашем дворе он гонял и соседскую овчарку и бульдога. В собачьем мире он не знал себе равных и всегда ходил королем. И вот однажды — мы гуляли по улице — он увидел лошадь. Впервые в жизни он растерялся.
Понимая, что взгляд растерянной собаки это не то, что она должна сейчас видеть, я отвел глаза в сторону, неопределенно улыбаясь, как бы тому, что она сказала.
«Простите, Аня, я, кажется, на секунду отключился… Что вы сказали?»
Она с веселым удивлением глянула мне в глаза и выжгла там, внутри, половину всех реле и сопротивлений, из которых по старинке собран я, сын шестидесятников, подписчиков журнала «Радио», «Знание — сила» и «Техника молодежи».
Я опять упустил начало ее фразы и поймал только конец: «И потом непонятно, чем там у вас все кончается. Какой–то финал размытый».
Собравшись с силами, я стал говорить: «Финал — это условность. Беккет говорил, никакого финала быть не может. Пьеса заканчивается только потому, что зрителям надо идти спать. В жизни тоже ничего не кончается, пока не кончается сама жизнь. Вот, положим, Каренина бросается под поезд. Здесь это удачно, потому что она главная героиня и вместе с ее жизнью вполне логично заканчивается и книга. Но сама жизнь шире. Поезд останавливается, сбегаются люди. Потом похороны. И что–нибудь подумал Вронский, что–нибудь Каренин. А сын Алеша поступает в университет и так далее, и так далее, практически вплоть до Страшного суда или еще более страшного его отсутствия в вымороченном и одряхлевшем от своей обезбоженности мире. Эта общая тенденция дурной бесконечности на доступном уровне реализована сегодня в бесконечных сериалах и реалити–шоу…»
«А мне нравится, когда все понятно».
«Хорошо. Я переделаю», — ответил, чувствуя, что одновременно с раздражением обретаю уверенность.
Мне удалось–таки назначить ей свиданье, прежде чем я вывалился из этой квартиры, отравленный ее красотой и мучительным чувством, что вот она сегодня пойдет, будет что–то делать, есть, пить, ходить, смотреть — и все это без меня!
* * *С человеком всегда остаются два главных учителя — Бог и дьявол. Наиболее простодушным недосуг их замечать; другие в своих несчастьях винят дьявола, успехи относят на собственный счет. Куда чаще в собственных бедах повинен сам человек, а удачи — результат милости Божией. Что же тогда я сам!?
Момент волевого напряжения между автором (Творцом) и скептиком–критиком (Сатаной)?
Большинство не замечает этой утешительной интриги жизни. Все–таки, жизнь более рутина, нежели роман. Во всяком случае, с тем горизонтом событий, который обычно открыт человеку.
* * *День перед свиданием я провел на пляже. Много плавал, листал роман Тибора Фишера. Было слишком жарко, чтобы читать. Несколько раз мимо проходил пляжный фотограф в гавайской рубахе и сандалетах. На руках он держал небольшого крокодила, пасть которого была перемотана скотчем.
* * *Я не стал дожидаться внутри за столиком, как делал обычно. Мне нужно было видеть, как она будет идти. Я сел на лавку посреди бульвара, напротив кафе, не зная точно, с какой стороны она появится.
Стоял тепленький, белесый денек с жидковатым тинэйджеровским небом в футболочке коротенького облака. А у меня было дурное предчувствие, какая–то тревога. Я знал, что это может помешать, и всячески гнал ее прочь, предаваясь воспоминаниям о прошлых победах. Через какое–то время я почти обрел обычную уверенность, но в этот момент поднял глаза, и тревога сменилась ужасом, священным трепетом, чем угодно — так капитан Ахав смотрел на Моби Дика, Дон Жуан на статую Командора.
В стильной отстраненности от всех окружающих она шла по бульвару как по подиуму, так что все вокруг казались бледными статистами, а сам бульвар — мишурной декорацией.
Уверенный в себе до последней клетки и благодарный судьбе, никогда прежде не посылавшей мне столь блистательного вызова, я двинулся вперед и — клянусь! — встречные кавалеры разметали перед моими ногами пыль плюмажами своих шляп.