Данни Ваттин - Сокровище господина Исаковица
Именно поэтому, когда в Шнайдемюле свирепствовал коклюш, трехлетнюю Хельгу отправили к тете в Берлин в надежде уберечь ее от эпидемии. Но вышло иначе. Сразу по приезде в Берлин бабушка все‑таки заболела коклюшем, из‑за чего ей пришлось задержаться там на три недели. Тетя Хильда благодарила за случившееся свою счастливую звезду.
Она пришла в восторг от того, что малышка останется у нее так надолго, и обращалась с ней как с принцессой. Как только бабушка выздоровела, тетя первым делом повезла ее на свою фабрику и велела портным сшить девочке шесть платьев.
Узнав об этой затее, мать Хельги Маргарете просто вышла из себя.
— Она же скоро из них вырастет, – возмущалась она.
— Не беспокойся, – отвечала тетя Хильда. – Ведь платить будешь не ты.
После эпизода с коклюшем бабушка гостила в Берлине все чаще. Она чувствовала себя там как дома, а Хильда радовалась каждому приезду девочки. И когда бабушке в 1929 году исполнилось шесть лет, было решено, что она пойдет в школу в Берлине и окончательно переедет к тете и дяде Филиппу. А как они ее баловали! Они жили в восьмикомнатной квартире в центре Берлина и держали прислугу, которая обихаживала бабушку так, будто она была маленькой королевской особой. У нее, в частности, были собственная гувернантка, обучавшая ее французскому языку, и личный шофер, возивший ее по городу и раз в две недели – домой, к родителям.
Когда мы с бабушкой сидели в ее прокуренной квартире, она, дойдя до этой части своего рассказа, на мгновение остановилась и посмотрела на меня.
— Я была избалованной паршивой девчонкой, – сказала она. – Принцессой на горошине. И это было великолепно. Берлин был великолепен. Там было аб солютно все. Разные кафе, залы для танцев и потря сающие неоновые вывески.
Она глубоко затянулась сигаретой и выпустила дым в потолок.
— Правда, когда вырастаешь вот так, под стеклянным колпаком, – продолжала она, – не слишком задумы ваешься о том, что происходит вокруг. И когда потом все рушится, твой мир уничтожается полностью.
* * *Мы доигрываем партию, и Лео побеждает, даже не прибегая к методам тети Хильды. Пока он тасует карты для следующей игры, я открываю дверцу машины и озираюсь. Мы стоим в середине длинной очереди, растянувшейся метров на сто. Невзирая на присутствие в непосредственной близости других пассажиров, местность вокруг кажется пустой и безжизненной. Снаружи не видно ни души. Все сидят, запершись в машинах, и что‑то в этой ситуации наводит меня на мысль о сказанном бабушкой в конце интервью, которое я брал у нее почти двадцать лет назад.
— В Берлине мне жилось замечательно. Там было аб солютно все. Повсюду жизнь била ключом. А потом я попала сюда. В место, где люди не разговаривают друг с другом. Для нас, приехавших из континенталь ной Европы, это не подходит. Мы привыкли к обще нию, все до одного. И вот я провела здесь почти всю жизнь. Молчаливую жизнь. Для нас это не жизнь.
10. Если они не хотят знаться с нами, то и мы не хотим знаться с ними
После нескольких сыгранных партий нам, наконец, разрешают заехать на паром и припарковаться. Мы находим свою каюту, забрасываем туда вещи и отправляемся на розыски доступного в финансовом отношении места для ужина. Немного поискав, мы находим ресторанчик, который напоминает школьную столовую и, по крайней мере с виду, отвечает нашим интересам, – там я заказываю себе борщ и салат, а сыну детский гамбургер. Последнее блюдо оказывается главной находкой вечера, поскольку гамбургер не только дешевый, но и достаточно большой, чтобы насытить по меньшей мере взрослого шведа. Осознав это, отец незамедлительно пытается заказать такой же гамбургер себе. Однако корпулентный поляк в переднике сразу резко отвечает ему, что это блюдо предназначено исключительно для детей.
— Типично, – ворчит отец, когда мы усаживаемся за стол. – Он наверняка увидел, что мы евреи.
— Скупые евреи, – уточняю я, после чего подхожу к салат–бару и нагружаю себе на тарелку столько еды, что ее вполне хватит нам обоим.
Но отец вовсе не желает присоединяться ко мне.
— Послушай, Лео, – говорит он. – Не мог бы ты съесть этот гамбургер, а потом пойти и заказать еще один для меня?
Посмотрев на лежащую перед ним на тарелке огромную порцию, сын переводит взгляд на дедушку и произносит:
— Я не смогу все это съесть.
— Конечно, сможешь, – убеждает отец. – Ты ведь такой большой мальчик.
— Но тут же целая гора.
— Почему ты не хочешь взять немного у меня? – спрашиваю я, подвигая переполненную тарелку в сторону отца. – Да и у Лео наверняка останется, и ты сможешь за ним доесть.
Однако отцу это не нравится. Он с благодарностью отказывается от копания в чужих объедках. Поэтому когда польский великан в переднике чуть позже подходит узнать, всем ли мы довольны, отец предпринимает новую попытку обмануть систему.
– It was very good, – говорит он. – He likes it. And when he is finished he will order one more plate. Because he is hungry boy[21]. О’кей?
Мощный поляк, посмотрев с подозрением на моего девятилетнего сына и его огромную порцию, разворачивается и уходит, не произнеся ни слова.
— Я же говорил, – с возмущением констатирует отец. – Они все антисемиты.
С этими словами он покидает наш стол и еще разок обходит паром, чтобы посмотреть, нет ли все‑таки каких‑нибудь более дешевых мест, где бы он мог приобрести вожделенную собственную порцию. Даже в отношении еды мы с ним являемся полными противоположностями. Сам я известен в семье как человек–мельница по переработке отходов, подъедающий все остатки, и мне отнюдь не претит сгребать объедки моих детей в контейнер для завтрашнего обеда. Отец, напротив, не любит доедать за другими, равно как и делить с кем‑то порцию. Он предпочитает четкое разграничение на мое и твое, что несколько забавно, учитывая, что половина моей немецкой родни стремилась жить в кибуце, где делятся почти всем.
Самой предприимчивой из этих родственников была невестка маминого отца Рут, которая уже в юности мечтала покинуть семью и родину и эмигрировать в Палестину. Впервые услышав о ее стремлении, я поначалу очень удивился. Знакомая мне маленькая розовощекая тетенька никак не соответствовала образу такой переселенки. Вместе со своим мужем Хайнцем она вела тихую и спокойную жизнь в таунхаусе в стокгольмском районе Бромма и имела обыкновение гладить меня по щеке, называя "Данниле". Впрочем, внешность обманчива, поскольку Рут, как оказалось, отнюдь не была тихой и спокойной. Судя по семейным преданиям, она, напротив, являла собой необычайную силу, у которой лучше было не вставать на пути. Неудивительно, что это приводило к конфликтам с маминой матерью, тоже обладавшей весьма решительным характером. На самом деле у этих двух подруг, помимо темперамента, было еще много общего.
Подобно маминой маме, Рут выросла в очень состоятельной семье. Первые годы она жила в берлинском Грюневальде – районе, который еще в конце XIX века застраивался виллами и заселялся представителями немецкого высшего общества. Рут была младшим ребенком и жила вместе с тремя сестрами, братом и родителями в шестнадцатикомнатной вилле с прислугой. Семья была прекрасно интегрирована в немецкое общество. Дети ходили в обычную школу и имели много друзей нееврейского происхождения. В точности как моя бабушка, они долго жили хорошо, но в 1922 году, когда Рут было четыре года, ее отец умер, оставив маму с пятью детьми, которых требовалось содержать. В то же время все деньги семьи обесценились из‑за инфляции, что отнюдь не упростило задачу. Поначалу они держались на плаву благодаря продаже картин, драгоценностей и другого имущества. Но долго так продолжаться не могло, и в 1926 году мать Рут продала большой дом и переехала с семьей в Берлин, в семикомнатную квартиру. Там они сдавали комнаты, и в обед у них в гостиной ежедневно столовалось восемь человек. В то время в Берлине это было обычным явлением, позволявшим семье покрывать расходы на еду. Но несмотря на то, что их неофициальный обеденный ресторан почти всегда бывал заполнен, сводить концы с концами становилось все труднее. С течением времени матери Рут приходилось продавать все больше имущества и перевозить семью во все меньшие и меньшие квартиры.
Возможно, из‑за этих переездов и перемен у Рут, в отличие от бабушки, так рано открылись глаза на происходящее в обществе, и она намного раньше большинства других немецких евреев осознала, что таким, как она, здесь не место. Кто знает? Как бы то ни было, но это понимание в сочетании с желанием избежать того, что она называла "занудными воскресными прогулками с родней", послужило причиной тому, что она в одиннадцать лет вступила в сионистскую молодежную организацию, ставившую целью эмиграцию в Палестину. Дома этому шагу, по ее словам, не слишком обрадовались.
— Маме не нравилось, что я стала сионисткой, но она позволяла нам жить своей жизнью и понимала, что мне нужно окружать себя друзьями. Поэтому она дала со гласие.