Кетиль Бьёрнстад - Дама из долины
— К такой программе особенно подходит Рахманинов.
Сельма растерянно смотрит на меня, не понимая, в каком тоне ей дальше со мной разговаривать.
— По-моему, это безумие с твоей стороны, — говорит она наконец. — И какой концерт Рахманинова ты имеешь в виду?
— Второй.
— Второй? — Она возмущена. — Он слишком известен. Его давно заиграли. Тогда уж возьми лучше третий.
— Нет, это другая история.
— Какая еще история?
— Не спрашивай. Ты все равно этого не поймешь.
Она встает и медленно подходит ко мне, настойчиво и угрожающе. Я смущен и не знаю, куда девать глаза. Она крепко берет меня за подбородок двумя пальцами, как рассерженный отец схватил бы свою четырехлетнюю непослушную дочь, чтобы заставить ее слушаться.
— Мы с В. Гуде имеем на тебя определенные виды, — говорит она. — И ты не посмеешь нас разочаровать. В твоих же интересах снова встать на ноги. Мы дали тебе лето. Этого должно было хватить. При чем тут Киркенес? Что за глупости? Рахманинов? Тоже глупо. Ты будешь самым молодым пианистом в истории музыки, выступившим со своей интерпретацией концерта си-бемоль мажор Брамса, настоящего императора среди всех концертов, независимо от того, что «Императором» Бетховен назвал свой концерт ми-бемоль мажор. Твоя интерпретация будет совершенно новой. Я знаю, на что ты способен, что в твоих силах. Думаешь, я теперь добровольно откажусь от тебя? Ты по-прежнему мой Аксель Виндинг, тебе это ясно? Мы с В. Гуде составили для тебя такую программу концертов, о какой девятнадцатилетний пианист может только мечтать. Ты будешь играть в лучших залах Мюнхена, Парижа и Лондона. Но туда ты полетишь не на самолете, если даже туда летают самолеты. Ты поедешь на поезде из Вены или из Парижа.
— Я еду в Киркенес, — упрямо повторяю я и снимаю с подбородка ее руку. — И ты ничего не сможешь с этим поделать.
Ей хочется избить меня, как она избила меня год назад. Но в последнюю минуту она сдерживается. Она стоит посреди комнаты и показывает на меня пальцем.
— Ты не посмеешь сейчас уйти.
— Я уйду, когда захочу, — говорю я и встаю. Она не верит, что я могу решиться на это. Но я решаюсь.
Тогда она останавливает меня, хватает мою руку и кладет себе на грудь.
— Вот как должно быть между нами, — решительно говорит она.
Я убираю руку, боясь ее обидеть.
В ее глазах пылает ненависть.
— Ты должен использовать эту возможность, — говорит она.
— Какую возможность?
— Ты принадлежишь к элите. В тебя верят нужные люди. Ты понимаешь, что произойдет, если ты поставишь нас в трудное положение?
— Тогда мне со всем придется справляться самому.
— Вот именно.
— Я к этому готов.
Я выхожу в переднюю, где Турфинн Люнге, отскочив от двери, начинает протирать очки.
— О Господи! — говорит он. — Урок уже окончен?
— Да, — говорю я.
— Не обижайся на нее. Сельма сегодня не в своей тарелке.
— Она такая же, как всегда.
Идя по Сандбюннвейен, я чувствую на спине ее взгляд. И машу ей рукой, чтобы выразить свое почтение. Она была уверена, что держит меня в руках, что я брошусь на колени и буду умолять ее заниматься со мной и впредь. Не сомневаюсь, что она представляла себе что-нибудь в этом роде. Мы с нею как старые супруги, которые обещали быть вместе и в горе, и в радости. Но я сбежал из этого темного мрачного дома, от экзаменов и линеек, от ее опыта, который она хотела мне передать, чтобы я в конце концов стал играть Бетховена и Шопена так, как играла бы их она сама. Я понимаю, что мне будет ее не хватать. Не хватать нашего общения, чувства надежности, которое она мне дарила, потому что первой слышала мои слабости и любила меня, когда я был сильным.
Я вижу ее в окне. Она неподвижна и похожа на черную тень.
Я плачу. И продолжаю махать ей.
Часть II
Бутерброды с В. Гуде
Я в «Бломе» с В. Гуде. Минеральная вода, кофе и бутерброды с креветками. Странная комбинация. А вот далеко на Севере люди пьют кофе с чем угодно. На В. Гуде белая рубашка и бабочка. Голова венчает длинную шею. Взгляд страуса из-за очков бегает по сторонам. Старый спринтер. Он всегда приходит к цели раньше других.
— Устрой мне турне по Северной Норвегии, — прошу я.
— Лондон. Мюнхен. Париж, — отвечает он.
— Мехами, Киркенес и Пасвик, — говорю я.
Теперь он настораживается:
— Ты шутишь?
— Нет, я говорю серьезно.
— Но ты знаешь, что в предстоящем сезоне должен играть Брамса с Филармоническим оркестром?
— Я буду играть Рахманинова.
— О Рахманинове не было разговора. Мы с Сельмой все решили. Мы знаем, что для тебя лучше.
— Для меня лучше Северная Норвегия, — говорю я. — Возможно, я там останусь. Возможно, там я смогу спокойно работать.
В. Гуде не сводит с меня огорченных глаз.
— Что случилось? — спрашивает он.
— Я порвал с Сельмой.
— Ты сам не понимаешь, что делаешь, — шипит он, но глаза продолжают бегать по сторонам.
— Она знает, что больше ничему не может меня научить. И все равно, верная себе, хочет распоряжаться моей жизнью.
— С этим я ничего не могу поделать, — бормочет он и пожимает плечами.
— Но ты в меня веришь или нет? — спрашиваю я. — Мне приснилось, будто ты сказал, что я должен играть Рахманинова. А я верю в сны.
— Мы все подготовили к твоему турне, — обиженно говорит он. — С Брамсом ты произведешь сенсацию, мой мальчик.
— Вы только забыли спросить меня, хочу ли я этого.
Глаза В. Гуде становятся почти скорбными. Он ничего не знает о Сигрюн Лильерут. Не имеет ни малейшего представления о том, что я задумал.
— Что ты хочешь, чтобы я для тебя сделал? — спрашивает он, беспомощно глядя на меня из-за очков.
— Чтобы ты выслушал меня. Отнесся ко мне серьезно. Или я требую слишком многого?
— Я тебя не понимаю.
— Ты забыл ланч, на который однажды нас пригласил? Аня тоже была на нем. Ты говорил нам о Рубинштейне, о его предупреждении нам, молодым. Чтобы мы не занимались слишком много. Что в жизни есть не только музыка. Что есть еще женщины, вино, книги.
— Я считал, что в твоем положении ты не думаешь о таких вещах.
— Считал, что я должен погрузиться в горе и заниматься Брамсом?
— Ты сам говорил, что Брамс — великий из великих. Его концерт си-бемоль мажор. Для меня сейчас ты самый многообещающий слаломист. В твоем распоряжении трамплин Холменколлен. Ты уже поднялся на площадку и вдруг говоришь: «Спасибо. Я не буду прыгать». Говоришь это не от страха, потому что трамплина ты не боишься. А от равнодушия. Потому что предпочитаешь пройтись по лесу.
Я задумываюсь над его словами. И понимаю, что он хочет этим сказать.
— Не думай, будто я такой неблагодарный, — говорю я. — Мы с тобой каждый по-своему любим музыку. Ты зарабатываешь на ней. Я тоже, возможно, буду на ней зарабатывать. Возможно, в конце концов мы с тобой окажемся по одну сторону. Но не сейчас.
— Я не так циничен, — говорит В. Гуде; он вот-вот рассердится.
— Я знаю. Но таковы обстоятельства. Ты — профессионал. Я — зеленый школяр. Концерт си-бемоль мажор — самый длинный прыжок. Но я не хочу прыгать с трамплина. Не так. Я не хочу выйти на сцену и закончить концерт веселым кокетливым рондо, которое брызнет, будто у меня в жизни ничего не случилось.
— Я думал, ты любишь этот концерт.
— Конечно, люблю.
— Но Рахманинов? — говорит В. Гуде после минутного раздумья. — Ведь это почти банально.
— Значит, скорбь банальна.
Он качает головой.
— Тут какая-то ошибка. Но я верю в тебя. И у меня нет выбора. Я сделаю все, как ты просишь.
— Речь идет не только о турне. Я намерен пожить там.
— Зачем тебе это? — Он смотрит на меня со страхом.
— Чтобы понять русских.
— Какая глупость! Будешь искать Рахманинова среди православных лопарей?
— Нет. Хочу почувствовать близость этой огромной страны, ощутить ее дыхание.
— Ощутить дыхание холодной войны? Дыхание Никеля? Самого грязного города в мире? В ту страну тебя все равно не пустят.
— Это не имеет значения. Ты не поймешь.
— Чего не пойму? Того, что ты предпочел народные дома на побережье Финнмарка концертному залу в Мюнхене? Ты прав, этого я не пойму. Но я устрою тебе эти концерты, если ты на этом настаиваешь.
Я замечаю его взгляд. Он напоминает мне взгляд Гудвина Сеффле. Очевидно, В. Гуде считает меня ненормальным. Но многие пианисты были ненормальными. Зарабатывать деньги можно даже на ненормальных. Поэтому он сделает то, о чем я его прошу.